Голодная бездна Нью-Арка
Шрифт:
Работа была.
Вот только сосредоточиться на ней не выходила. Тельма брала вещь за вещью, всякий раз с трудом преодолевая брезгливость. Вещи, пусть и просохли за ночь, но все одно были грязны, страшны, некоторые успели зарасти плесенью. И очевидно было, что с них и чудом ничего не вытянешь, но чудеса — чудесами, а протокол — протоколом.
Взять.
Сосредоточиться.
Сделать вдох. И выдох. Провести по влажноватой поверхности самыми кончиками пальцев, знакомясь, уговаривая то, что скрыто внутри улики, не бояться.
Память
И не всякому готова открыться. Это очевидно, только наука считает очевидное ересью, и если так, то Тельма — еретичка… какая разница, если не говорить об этом вслух?
Память выманить непросто.
Обрывки-нити, иногда — голоса, чаще — смутные запахи, а если повезет, то и картинки, пусть размытые, но техники обработают записи. И тогда, быть может, получится вытянуть из них хоть что-то.
В базе сотни пропавших детей, так ей сказали вчера.
Ушли и не вернулись.
Ушли и…
Вещи закончились как-то и вдруг, почти как леденцы из жестянки, которую Тельма сунула в карман, как и розовую издевательскую ленточку. Пробежалась пальцами по коробке, пересчитывая кристаллы. Ее всегда удивляло, что, заполняясь, кристаллы теряли прозрачность, мутнели, порой и вовсе цвет меняли. Нынешние имели болотно-бурый оттенок.
Возможно, это что-то значило.
Техники разберутся.
Коробку Тельма запечатала. Бросила взгляд на часы: четверть восьмого. И рабочий день давно закончился, и время для визитов, если разобраться, не самое подходящее.
Чем не предлог отсрочить встречу?
Один день погоды не сделает.
Тельма тряхнула головой: нет уж, хватит бегать. А то этак она и вправду уверится, что сидит в участке исключительно в силу своего желания служить обществу.
К счастью, нынешний вечер выдался ясным. Ощутимо похолодало, но к холоду Тельма давно привыкла.
Тридцатый автобус высадил ее на границе района. И можно было бы пересесть на двадцать второй — маршрут Тельма давным-давно изучила — но она решила пройтись пешком. Всего-то два квартала, а ходьба — то, что нужно, чтобы очистить голову.
Настроится.
Только настроится не получалось.
Тельма шла. И отражение ее переползало из витрины в витрину. Здесь не боялись ставить огромные стекла, вероятно, у владельцев хватало средств на установку щитов. В стеклах, омерзительно чистых, отражались фонари, которые, что характерно, работали все.
Здесь и пахло иначе.
Сдобой крохотных пекарен, кофе и пряностями, еще красками, свежестью… радостью какой-то, которая заставляла Тельму чувствовать себя чужой. И она сторонилась, что витрин, что собственного в них отражения — всклоченной мрачной девицы, одетой не по месту неряшливо.
Она сама не заметила, как ускорила шаг, спеша убраться с этих ровных улиц, сбежать от домов из красного кирпича, от фонарей и кованых вывесок, от людей, которых было много, несмотря на поздний час. Напротив, вспомнилось, что Второе кольцо с наступлением ночи оживает.
Художники
Нет, ни к чему воспоминания.
Не сейчас.
Дом, в котором обретался мистер Найтли, для разнообразия был сложен не из треклятого кирпича, но из серого камня. Он выделялся и формой своей — одноподъездный, но в пять этажей, дом напоминал башню. И узкие окна усиливали сходство, как и круглая крыша с флюгером-всадником. Всадник этот утратил голову, но при том безголовая его фигура удивительным образом гармонировала с общим мрачным обликом дома.
Вместо дверного звонка с ручки свисал бронзовый молоток.
Тельма осторожно коснулась гладкой его рукояти… ничего не произошло. Ни грома, ни молний, ни бездны разверзстой на ступенях.
Как ни странно, но открыли сразу.
И мистер Найтли собственною персоной.
— Ну здравствуй, дорогуша, — сказал он, дыхнув в лицо горьким дымом, — а я уж начал опасаться, что не доживу до твоего появления. Проходи.
Он не изменился.
Разве что меньше стал, Тельма помнила его высоким, а оказалось — он на полголовы ниже ее самой. И лысина разрослась, а кожа потемнела, обрела желтый болезненный оттенок. Кофта же его, серая, вязаная косичкой, осталась прежней. И даже кожаные нашлепки на рукавах повытерлись до белизны. Странно, что вовсе не протерлись. В памяти той, прежней Тельмы, мистер Найтли не расставался со своей кофтой и в июльскую жару.
— Не мнись, дорогуша, чай, не чужая.
А какая?
Чужая. Своих не бросают, а ее, Тельму, бросили. И теперь нечего притворяться добрым старым дядюшкой, хотя добрым мистер Найтли никогда не был.
В доме его пахло табаком.
Дерьмовым, к слову, табаком, самого дешевого сорту, который он предпочитал прочим. Здесь было тесно и как-то пыльно. Захламлено.
— Иди, не стой, прислуги не держу.
— Позволить не можете?
— Могу, — мистер Найтли бодро ковылял по узкому проходу, освещенному единственной лампочкой. Она свисала на длинном шнуре, покачивалась, пугая тени и клочья пыли. — Но не хочу, чтоб в моей квартире всякие шарились… прислуга, дорогуша, имеет нехорошую привычку совать свой нос туда, куда не просят.
Вещи мешали друг другу. Старый буфет с пузатыми дверцами нависал над крохотным столиком, на котором прикорнула фарфоровая ваза, заросшая грязью до того, что ни цвет, ни рисунок на ней различить не представлялось возможным. Выстроились вдоль стены стулья, а табурет взгромоздился на полосатую некогда софу. Ее обивка расползлась, и из дыр торчали клочья конского волоса.
— Некогда заняться… ты не смотри, я здесь не живу почти. И парадным ходом не пользуюсь. Считай, что для тебя исключение сделал.