Голодные призраки
Шрифт:
Долго я шел, долго…
Дверь одной из неосвещенных дач отворилась, и на порог вышла женщина. Но на сей раз я уже не вздрогнул, внутренне я уже был готов к странным встречам. Я приблизился к дому. На крыльце стояла моя одноклассница Лена Самонина. Она уже несколько лет живет в ЮАР, и за эти несколько лет так ни разу и не приехала в Россию, не хотела, не желала. Так что вряд ли она сегодня могла объявиться здесь. Но после встречи с Касатоновым я уже ничему не удивлялся.
Лет пять назад, а может быть, и шесть, нет, все-таки; пять, я уже полгода, помню, как пришел с войны, Лена Самонина влюбилась. Смертельно. Увидела его, мать ее, и влюбилась, дура. С первого взгляда, с полувзгляда, с полуслова, с полунамека, В спину его влюбилась, в затылок, и даже в скошенные каблуки его недорогих ботинок. А когда он подошел к ней знакомиться (это было на международной конференции по проблемам экологии питания, кажется), она, дура, едва в обморок не свалилась. Но не свалилась, дура. Они,
«Где они?» – просто, даже как-то буднично спросил я у Лены, (Лена была одета в классный мужской черный костюм, она была коротко острижена, и во взгляде ее я прочитал неженскую твердость и уверенность.) Лена вытянула руку и указала мне путь. Я кивком поблагодарил Лену и пошел прочь от дома.
Я весь в поту, весь, от пяток до макушки. Пот заливает глаза. Пот заливает рот. Я сплевываю пот на траву, и тем не менее немного пота все равно остается у меня на губах и его вкус вызывает у меня тошноту… А потом мои плечи вздрагивают, а вслед за плечами вздрагиваю и я весь, а потом и просто начинаю дрожать, и начинаю мерзнуть, и мой пот холодеет, и мой пот леденеет, а после мне еще начинает казаться, что я снежная баба, слепленная мною самим несколько десятилетий назад, когда-то, когда я еще был… И тотчас, как только я принимаюсь думать о том, что я был, меня бросает в жар, и пот мой превращается в расплавленный металл, который прожигает насквозь мою кожу, забирается внутрь и трогает сердце…
Я вижу качающуюся на качелях женщину. Женщина качается и неотрывно смотрит на меня. Я нахожусь совсем рядом от нее. Я узнаю ее. Мы работали с ней в одном институте. Она занималась средними веками и имела ученую степень кандидата исторических наук. Я хорошо помню ее. Она была умная женщина. И очень привлекательная женщина. Почему была? Она есть. Она жива. Ее зовут Лида. А фамилия ее была, нет, есть, есть, сейчас вспомню, Москитова, да, да, Москитова, такая у нее фамилия.
Я не удивляюсь, что она тут, в дачном поселке, ночью, да еще качается на качелях. Я знаю, что ее не должно быть здесь, что она сейчас сидит в тюрьме, но тем не менее я не удивляюсь.
…Лида вдруг стала во сне видеть одного и того же человека. Мужчину. Красивого. Обаятельного. Умного, Дорого, со вкусом одевающегося. Доброго. Не пьющего. Не курящего. Преданного. Заботливого. Мужественного. Одинаково хорошо владеющего утюгом и пистолетом. Богатого. Решительного. Целеустремленного. Высокого. Спокойного, Уверенного. Настоящего. Каждую ночь она видела его. Каждую ночь говорила с ним. О разном. И об истории тоже. И о кулинарии. И о звездах. И об июльских бабочках. И об Уильяме Блейке. И о Гийоме Апполинере. И об Оливере Стоуне. И о Джоне Уэйне. И о видах на урожай. И о теории относительности, И о Наполеоне. И… вообще, о жизни.
Но вот Лида просыпалась и видела в своей постели своего мужа. И ей не хотелось вставать. И ей хотелось спать дальше. Но надо было вставать, И кормить мужа. И провожать его на работу. А потом и самой идти на работу. И она вставала. Кормила. Провожала. И уходила.
Прошло время. За того, который являлся к ней во сне, Лида уже вышла замуж, и завела с ним детей – шестерых.
И все у них там было хорошо, во сне. И все было славно. Так не бывает, наверное, в жизни. Или бывает. (Только вот у Лиды Москитовой не бывало.)
Там, во сне, все было хорошо, а тут, наяву, опять надо было вставать, кормить. И бежать на работу. Однажды тот муж, тот, который приходил к ней во сне, вгляделся в нее внимательно и произнес осторожно: «Мне кажется, ты изменяешь мне…» И утром Лида Москитова убила своего реального мужа. Она несколько раз ударила его по голове молотком для отбивки мяса.
В тюрьме, рассказывали мне сослуживцы, навещавшие Лиду, она все время спит. И днем. Стоя. Или сидя. Работая, или отдыхая. Сослуживцы рассказывали мне еще, что Лида говорила им, что нет никого на целом свете счастливее ее…
«Я рад тебя видеть», – сказал я Лиде. Честно говоря, я не знаю, действительно ли я был рад ее видеть. Но надо было что-то сказать, и я сказал, что рад ее видеть. Вместо ответа Лида указала мне рукой направление, в котором я должен двигаться. Я улыбнулся Лиде и, не говоря больше ни слова, отправился в путь.
Теперь у меня болела не только нога, теперь у меня болело все тело. Как удавалось мне идти, я не знаю. Но я шел. Шел, и не кричал, и не стонал, и не кряхтел. Я шел тихо. Молча. Я боялся спугнуть Рому и Нику. И маленького Мику. А они находились где-то здесь, рядом. Только бы не упасть, только бы не упасть, говорил я себе; если упаду, то, наверное, уже больше не поднимусь… Я ломал кусты, я переползал через заборы. Я обнимал деревья, высасывая из них силы для себя.
Дмитрий Иванович Молотовников сидел на лавочке за летним столиком и внимательно читал газету. Что он там мог видеть в темноте, мне было непонятно, но факт остается фактом – он сидел и ч и т а л в темноте газету. Может быть, очки, которые висели на его носу, были инфракрасными? Дмитрий Иванович дружил с моим отцом. После смерти отца я не раз навещал Дмитрия Ивановича. Я знал, конечно, хорошо и его жену, Марию Степановну, Машечку, как называл ее Дмитрий Иванович. Машечка умерла от редкого для женщин инфаркта. Я помню, на поминках ее я безбожно напился. Я помню. После смерти жены в жизни Дмитрия Ивановича мало что изменилось. Мало. Дело в том, что для него Машечка продолжала жить. Он будил ее по утрам, он готовил ей завтрак, он гулял с ней по городу. Он уезжал с ней на дачу. Я знаю, так часто бывает у людей, которые долго прожили вместе. Тот, кто не умер, тот, кто остался в живых, не может смириться со смертью любимого, и ему или ей кажется, что он или она живы. У кого это проходит, у кого нет. У Дмитрия Ивановича такое состояние не прошло и через три года. Я помню, как-то приехал навестить его на даче, а он, вместо того чтобы ухаживать за мной, все бегал вокруг стула, где якобы сидела Машечка. Я не обиделся, конечно. А вот сам Дмитрий Иванович обиделся. Ему показалось, что я пренебрежительно поздоровался с Машечкой, и он попросил меня, чтобы я исправил свою ошибку. «Пойди, – сказал он строго. – И поцелуй Машечке руку». Я улыбнулся, и кивнул согласно, и встал, и подошел к стулу, где якобы сидела Машечка, и хотел было уже сымитировать, что я целую Машечке руку, как, к ужасу своему, почувствовал чье-то прикосновение к своей руке… Я почувствовал, что кто-то невидимый кладет свою холодную руку мне в ладонь. Я едва сдержал крик страха. Сжав зубы, я склонился и поцеловал то, что лежало у меня на руке. Я ощутил губами холодную кожу… Я отнял губы и нащупал пальцы… Я вытянул другую свою руку и наткнулся еще на что-то. Я пробежался пальцами по предмету, и понял, что это лицо. Судя по всему, действительно лицо Машечки. Глаза у Машечки моргали, а губы были влажными и теплыми… И тут я окончательно понял, что со мной что-то не в порядке. Я обернулся к Дмитрию Ивановичу. Старик смотрел на меня и улыбался, и успокаивающе покачивал головой. Нет, со мной, конечно же, все было в порядке. И с Дмитрием Ивановичем тоже все было в порядке. Дело в том, что Машечка действительно была рядом с ним. Он очень хотел, чтобы она была рядом – хоть и невидимая – хотел, чтобы ее можно было поцеловать. Вот она и пришла.
Дмитрий Иванович поднял глаза и посмотрел поверх газеты через свои инфракрасные очки. Увидев меня, он разжал пальцы, и газета мягко упала на стол. И я услышал, как она зашуршала, падая на стол, – по-настоящему. Я протянул руку и ухватил газету и быстро протянул руку к Дмитрию Ивановичу. Дмитрий Иванович отпрянул от моей руки. Дмитрий Иванович не хотел, чтобы я дотрагивался до него. Я помню, да, Дмитрий Иванович никогда не любил, чтобы до него кто-либо дотрагивался, кроме Ма. Дмитрий Иванович даже здоровался неохотно, и поскорее отдергивал пальцы, когда кто-то, приветствуя Дмитрия Ивановича, пожимал ему руку. Так что мне, наверное, так и не придется узнать того, что я хотел узнать сейчас о Дмитрии Ивановиче – а конкретно, есть ли сейчас тут на самом деле Дмитрий Иванович или сто тут нет, и он мне только видится, и он мне только кажется, и он мне только грезится. Дмитрий Иванович снял очки (инфракрасные они или нет, в сей момент уже было неважно), повертел их в руках, наморщил лоб, словно решаясь на что-то, и потом нехотя поднял руку и указал мне пальцем направление, в котором я должен идти, и затем тряхнул головой, вроде как даже жалея о том, что уже сделал, и быстро опустил руку, и снова надел очки, и нагнулся за газетой, которая лежала теперь под столом, на траве, поднял ее и принялся внимательно ее читать – в темноте – с помощью своих обыкновенных инфракрасных очков.
Я кивком поблагодарил Дмитрия Ивановича и захромал в ту сторону, в какую он указал.
Я слышал вой ветра, я слышал топот муравьев, я слышал звон лесной паутины, я слышал рев раненого единорога, я слышал молитву умершего Ромео, я слышал грохот тысяч танковых гусениц, я слышал шорох летящих облаков, я слышал треск разламывающихся льдин, я слышал тарахтенье собственных мыслей, я слышал гудение земного огня, я слышал шепот всех, кто любит меня, я слышал тех, кто ненавидит меня, я слышал пульсацию Вселенной, я слышал, я слышал, я слышал, я слышал…