Голубая акула
Шрифт:
Лет двадцать — тридцать назад этот господин, пожалуй, несколько походил на того идеального любовника Лизы Шеманковой, образ которого сложился в моем уме за время нашей с нею связи. Терпугов был важен, рассудителен, придерживался умеренно консервативных убеждений, был все еще недурен собой и даже неплохо образован. Давно живя затворником в кругу семейства, он умудрился сохранить некоторый светский лоск былых дней. Но главное, что меня в нем поражало, была неколебимая самоуверенность. Казалось, в целом свете не найдется предмета, явления, события, способных поселить в душе
— С ним что-нибудь случилось? — удивился я.
— Полная катастрофа! — со смехом воскликнул Костя и, обращаясь к Елене, пояснил: — Терпугов — это уже как бы не человек, а ходячий образец солидности и здравомыслия. Пример и, более того, символ порядка. У себя в поместье он тоже завел порядок, да такой безукоризненный, что слуги и домочадцы стоном стонали. Пунктик у него — чистота. Чтобы микроб ни в какой малой щелочке отсидеться не мог, все должно блестеть, сверкать, как в хорошей больнице…
«Типун тебе на язык! — подумал я, только сейчас заметив слой пыли на полках этажерки. — Нашел кому такие образцы расписывать! Еще примет за намек…» Но Елена и глазом не моргнула. А Костя продолжал:
— Вместо нашенского российского нужника настоящий английский ватерклозет в имении устроил, последний крик моды, достиженье прогресса! Этакое собранье чудных штучек: хромированные трубки, медные краны, фаянс. Он его холил и драил, особенно то фаянсовое чудо, тот… гм… трон, на котором положено восседать. А на днях, когда уже к Рождеству готовились, все в хлопотах по уши, он вдруг объявляет новое распоряжение: воду для приготовления пищи и всех хозяйственных нужд брать исключительно из этой самой фаянсовой лохани! Там она всего чище и не может содержать в себе никакой заразы!
— Вы шутите?
— Вот-вот! Его домашним тоже сначала показалось, что это такая неудачная шутка, хотя во всем, что касается гигиены, Терпугов зубоскальства не признавал. Он и на сей раз не шутил. Просто наш блиновский здравомысл с ума сошел. И уже давно! Но это с ним происходило постепенно, на люди он показывался редко, а дома к его суждениям привыкли относиться подобострастно, так что никто и помыслить не дерзал…
— Что же с ним теперь?
— Одели в смирительную рубашку! — безжалостно-весело сообщил Костя. — Самый безупречный из столпов губернского благочиния повержен во прах! Кто заменит сего титана? Некому! Если Алтуфьев не согласится, я уж и не знаю, что будет с общественной моралью.
Положительно я чувствовал, что он меня компрометирует. Лучше бы Елена считала, что у меня вовсе нет здесь друзей, чем этот пустобрех… Только поймав себя на подобных мыслях, я понял, до какой степени презираю Легонького. Такое открытие меня несколько смутило: я привык думать, что снобизм мне чужд. «Костя лучше многих, — укорял я себя. — Он добрый малый, отличный товарищ, а что звезд с неба не хватает…» Здесь-то и крылась причина моего благоприобретенного высокомерия. В моих глазах Елена была именно звездой: только возомнив себя небожителем, я смел надеяться…
— Можно мне спеть? — Костя указал глазами на гитару, висевшую
Его просьба прозвучала так ребячески-простодушно, что Елена, поначалу, видимо, неприятно удивленная, вдруг согласилась:
— Попробуйте.
Сдув пыль, осторожно потрогав струны, пробурчав про себя: «Ну, что бы такое?..» — Константин Кириллович вдруг встрепенулся, эдак артистически преображаясь, и:
Я тебе ничего не скажу,
Я тебя не встревожу ничуть
И о том, что я молча твержу,
Не решусь ни за что намекнуть!
Голос у него был слабый, так себе козлетон, но гибкий и приятный. В нем было много неожиданно трогательного чувства.
Я искоса глянул на Елену. Ее лицо прояснилось, глаза посветлели, и я тотчас великодушно простил Легонькому все, благо и прощать было не за что. Первоначальная скованность оставила нас, все, даже печальная хозяйка, почувствовали бесхитростную прелесть маленькой полустуденческой пирушки. Легонький совсем расцвел. Теперь он заиграл известный романс, на мой вкус до приторности сладкий:
Хотел бы в единое слово
Я слить мою грусть и печаль…
Когда он кончил, Елена заметила:
— Хорошо. Только лучше бы совсем не знать, что это Хайне.
Она назвала Гейне на немецкий лад, и Легонький, не сразу поняв, смущенно встрепенулся:
— Виноват?
— Это стихи Хайнриха Хайне. Но в переводе все не так. Здесь влюбленный хочет, чтобы ветер днем и ночью нашептывал милой жалобы его любви. Он надеется, что тогда она смягчится. А там он мечтает отравить ее своей тоской, измучить насмерть, как измучен он сам. Чтобы эта невыносимая боль терзала ее сердце и мозг, не давая передышки даже во сне…
— Ужасный человек этот ваш Хайне! — возмутился Костя.
— Поэт, — возразила она задумчиво.
Кажется, задумчивость Елены ужасала Легонького еще больше, чем жестокие фантазии великого немца. Спеша отвлечь ее от грустных мыслей, он затарахтел:
— Кстати, о немцах. Русский язык им труден, они преуморительно его коверкают. Мой друг, петербуржец, рассказывал мне об одной старушке немке, кстати матушке знаменитой певицы императорских театров. Она уже давно жила в России, но все еще попадала во всякие недоразумения. И вот однажды приходит она домой в ярости:
— Дофольно! Больше я не пойду ф лафка! Прикасчики смеются. А что я сказала? Я сказала только: «Тайте мне пять фунтов телячья садница!»
А один фабрикант, тоже из немцев, при мне отчитывал свою горничную так:
— Я щитал, что фи порядочный шенщин и на фас можно хорошо расположиться…
Мысленно я послал небесам пламенную мольбу, чтобы поразили Легонького немотой, только бы это прекратилось. Не хватало, чтобы он забавлял ее «телячьей садницей»! Но небеса, как чаще всего и происходит, исполнили мою просьбу совершенно неожиданным способом. За окном раздался громкий свист, большой снежок ударился в оконное стекло, едва не высадив его, и тут же пронзительный пьяный тенорок проверещал: