Голубая акула
Шрифт:
— Жиды Христа распяли!
Одним прыжком мы с Легоньким вскочили на ноги и ринулись к двери, готовые сразиться с полчищами неприятеля.
— Стойте! — крикнула Елена.
Только потом, вспоминая эту минуту, я понял, что она испугалась. Но окрик был так властен, что мы послушно остановились.
— Опомнитесь! Это всего лишь мальчишки, соседи. Не стоит обращать внимания. Ну, сядьте же, зачем вы так? И потом, в сущности, это же правда. Действительно распяли…
— Елена Гавриловна! — растерянно воскликнул Костя.
Она живо повернулась к нему:
— Ох, не подумайте, будто…
Надо сказать, с тех самых пор, как я побывал в Задольске, Елена держалась со мной так, будто была уверена, что мне известно о ней многое. Хотя, верный данному обещанию, я умолчал об откровениях Снетковой, Елена, очевидно, не сомневалась в болтливости подруги, и та напрасно беспокоилась, что «Лена рассердится». Нет, она молчаливо признала мое право на то, что я считал ее тайнами. Однако и Легонький сконфуженно пробормотал:
— Я что-то слышал… Болтали… Лучше бы вы это скрыли, Елена Гавриловна! — вдруг горячо вырвалось у него. — Люди так злы! И такие болваны! Они что угодно готовы повернуть против… зачем им знать? Не их это дело!
— Собственно, мы с Мишей и не собирались этого афишировать. — Елена пожала плечами. — Но моя свекровь очень меня не любит. В Блинове у нее много знакомых, вот она и постаралась… Да не важно это, в конце концов. — Она помолчала, покусывая губу, и, вспомнив, с чего все началось, прибавила: — А насчет Христа… ну, вы же понимаете, я не богослов. А теперь и подавно… мне часто кажется, что ничего вообще нет. Что атеисты правы. Слишком много случается вещей, какие невозможно согласовать с верой в благой промысел. Есть люди, которые об этом не думают: просто веруют, как привыкли. Есть, наверное, и такие, кто умеет… у кого хватает душевных сил все это связать и примирить. Я — нет, не могу. Но если все же правда, что Божий сын решился испытать смертную долю, он должен был погибнуть от руки братьев. Это же так понятно! Родись он от матери-китаянки, его бы замучили китайцы. Будь он русским, с ним бы расправились русские. Он был евреем, и евреи убили его. Здесь-то и есть самая суть человеческого удела. И главная мука — страдать от своих…
Щеки Елены разгорелись, зрачки расширились — впервые я видел ее такой. Мне вспомнился рассказ Снетковой о кенотафии на варшавском кладбище, и горечь огромного невысказанного сострадания легла на сердце. Подобные мгновения, должен сознаться, случались не так часто, как можно подумать. Даже разделяя с Еленой часы молчаливой печали, я как-то все позабывал сострадать ей. Слишком она была прекрасна. Это отвлекало, исподволь превращая скорбь в любовную хитрость, печаль в блаженство. По существу, в те дни я был ужасным притворщиком и лицемером со своей вечно добродетельной, постной миной.
Когда, простившись с царицей нашего меланхолического бала, мы возвращались домой, Легонький ни с того ни с сего вдруг ляпнул:
— А ты счастливчик!
В душе я был несказанно польщен. Однако счел надобным принять суровую позу:
— Что тебе в голову взбрело? Между нами ровным счетом ничего нет, кроме дружбы и уважения.
Костя кивнул:
— Вот я и говорю. Такой большой, уважаемый друг! Ума не приложу, что в тебе уж настолько особенного,
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Бокал
После встречи с Залетным я, как и ожидал, слег на несколько дней. Весельчак Подобедов, подмигивая и пошучивая насчет того, как бы ему хотелось очутиться на моем месте, обрек меня на полнейший покой. А я и впрямь был этому рад. Моя история приближается к страницам, которые было бы трудно писать под стрекот «Ремингтона», болтовню Домны Анисимовны, напыщенные сентенции Миршавки.
Вчера, когда я прилег вздремнуть, утомившись воспоминаниями, меня разбудил осторожный царапающий стук в дверь. Пришлось подняться.
— Входите!
Вошла Ольга Адольфовна. Она держала в руке достойный царского пира хрустальный бокал на хрупкой высокой ножке. Свет керосиновой лампы изысканно играл в прозрачных гранях. Таким странным показался мне этот блеск, что я с трудом оторвал от него взгляд.
— Как вы чувствуете себя сегодня, Николай Максимович? — с особенной мягкой ласковостью спросила она.
— Благодарю, лучше. Садитесь же!
Почему-то я искал, но не мог найти слова для простого вопроса, что означает одинокий бокал. Будь их два, я бы, чего доброго, возомнил, что госпоже Трофимовой пришла фантазия со мной выпить. Хотя это совсем на нее не похоже.
— Николай Максимович, я к вам с горестной вестью. Может быть, вы сначала примете это, а потом я скажу? Сердечные капли…
— Не надо. Скажите так.
Я, конечно, все уже понял. Когда на свете почти не остается того, что можешь утратить, известие о беде не заставляет теряться в догадках.
— Он умер. Никто этого не ожидал. Врачи находили, что наступило улучшение. И вдруг…
— Мучился?
— Нет. Скоропостижно. Разрыв сердца. Выпейте все-таки.
— Давайте… Когда похороны?
Она опустила глаза:
— Можете сердиться, но я взяла на себя смелость… Понимаете, Подобедов меня предупредил, что волнение для вас опасно. Я была у него, советовалась. Он убежден, что сейчас вам лучше не нарушать постельный режим. Короче, похороны были сегодня. Я умышленно скрыла это от вас. К тому же из наших разговоров у меня создалось впечатление, что вы не придаете большой важности условностям и обрядам. Вы не считаете, что я поступила дурно?
— Нет.
Я был искренен. Тащиться на кладбище? Топтаться, ежась на ветру, в унылой кучке служащих инвалидной конторы? Смотреть вместе с ними, как то, что уже не является Корженевским, лежит в длинном ящике и как потом этот ящик засыпают землей?
Пустое занятие. Оно тягостно, но и тягость эта пуста: тщетное усилие пережить как прощание то, что прощанием быть не может. Пан ушел по-английски. Так он пожелал, и нечего соваться к бездыханному телу с чувствами, которые отвергала отлетевшая душа. Если она бессмертна, Корженевский меня поймет. А если нет… Если нет, все же горько сознавать, что я упустил последнюю возможность увидеть его лицо — великолепное лицо человека, ни разу, верно, не унизившего себя предположением, что он сам, его мысли и чувства, в сущности, ничего не значат.