Голубая ода №7
Шрифт:
Правила сложны и многообразны.
Вы всё время чем-то заняты и всё же у вас остаётся свободное время. Чем заняться? На что его потратить? Посвятить себя служению ближнему? Честно говоря, до ближнего вам нет никакого дела. Какое-нибудь хобби может стать выходом из положения. Но, по правде говоря, ничто не сможет избавить вас от
И однако вам всё ещё не хочется умирать.
Раньше у вас была жизнь. Случались минуты, когда у вас была жизнь. Какой же у вас тогда был аппетит к жизни! И что ещё более удивительно, у вас было детство. И вы интересовались окружающим миром. Это было давно. Вам было тесно в пространстве, ограниченном правилами; поэтому вы должны были вступить в пространство борьбы.
И он вдруг вспомнил слова Бодлера, в том контексте, что цветы зла повсеместно и незаметно проникли в этот мир, заполонив своими восхитительными и обоятельными сорняками всё его пространство.
Никто ведь даже и не подозревал, что всё докатится до такого безумия сплошь и рядом, а многое просто исчезнет из бытия, как будто этого и не было никогда.
Всё, всё: и браво закрученные кверху усы, пахнущие бриолином, жимолостью и корицей, лакированные кареты и смоляные дилижансы, чудные картины Моро и Гюстава Курбе; неизменный чай five o’clock и нежнейшие эклеры, птифур и бланманже; «Красное и чёрное» Стендаля и «Шагреневая кожа» Бальзака; пышущие дымом огромные паровозы, которые сентиментальный Жорис Гюисманс сравнивал с белыми и чёрными дамами, именуя их – госпожа Крэмптон и госпожа Энгерт соответственно и изящные, словно сказочные сады Семирамиды, кованные пассажи Лионского вокзала с великолепным уютным рестораном на триста мест; трогательные заросли бересклета и боярышника позади загородного дома Вентейля и освещённые закатным солнцем купола мартенвильской церкви; аромат турецкого кофе в безлюдном утреннем кафе возле площади генерала Катру в семнадцатом округе Парижа и свежий, ещё пахнущий чёрной типографской краской, хрустящий номер La Presse с новой главой из «Виконта де Бражелона».
Всё, право стало как-то не так.
Проходя вдоль обширного монастырского луга, он испытал сильнейшее дежавю, будто бы искра проскочила в его сознании, отворяя невидимую дверцу тайны между прошлым и настоящим. Или между будущим, которого он не знает. И не узнает уже наверняка.
Солнце, большим апельсиновым шаром, садилось на фоне меркнущих на горизонте серо-голубых шварцвальдских гор над бескрайним кукурузным полем.
Вечерело.
Пожилая крестьянская чета замерла в прострации под мелодичные звуки «Анжелюса», доносившиеся с соседней колокольни старого аббатства.
Интересно, чьими глазами смотрел он на этот пасторальный пейзаж, мгновенно, до боли напомнивший ему то ли одну из картин Милле в парижском музее Орсе, то ли расписной потолок в одном из заброшенных вокзалов Перпиньяна, созданный неизвестным каталонским художником.
Камень, лист, не найденная дверь; о камне, о листе, о двери…
Вереница непонятных образов потянулась перед ним, как яркие, цветные картинки в забытом детском калейдоскопе. И эта унылая мелодия, что насвистывал ветер в кронах столетних лип, словно безутешные вдовы стоявших вдоль дороги к монастырю.
Мелодия, похожая на звук лесного рожка в сумрачной чаще, где сделали ночной привал бравые бранденбургские или гессенские гренадёры на своём крестном пути к чистилищу Бельфора и Меца, во время такой далёкой франко-прусской войны.
Конец ознакомительного фрагмента.