Голуби в траве. Теплица. Смерть в Риме
Шрифт:
– Не могли бы вы изменить свою политическую позицию?
– спросил Кородин.
Кетенхейве его понял. Он понял также, что Кородин хотел выразить ему свое соболезнование, и был благодарен, что тот этого не сделал. Конечно, он мог бы изменить свою позицию. Вполне мог бы ее изменить. Любой человек может изменить любую позицию, но со смертью Эльки Кетенхейве потерял единственное близкое ему существо, которое хорошо знало его прежние взгляды, было свидетелем его волнений, и поэтому Кетенхейве уже никогда больше не мог изменить свою позицию. Он не мог изменить ее по своей воле и потому, что эта позиция выражала его суть, его всегдашнее отвращение к злу, и он тем более не мог ее изменить, когда вспоминал о недолгой жизни Эльки, искалеченной преступлениями и войной, а Кородин уже подсказал ему ответ, упомянув о франконском кладбище.
–
Он мог бы еще добавить, что не хочет ни европейского, ни малоевропейского кладбища, однако подобные фразы казались ему слишком патетичными. Конечно, кладбище - это аргумент, им можно предостеречь от других кладбищ. Это они знали оба. Но Кородин ведь тоже не хотел новых кладбищ. Он не был милитаристом. Он был офицером запаса. Но он готов был даже согласиться на кладбище, подразумеваемое Кетенхейве, чтобы предотвратить появление другого, более обширного кладбища, - а он не сомневался, что иначе оно появится, - на котором, если так случится, будет погребен и он сам вместе со своими автомобилями, женой и детьми.
Но как его предотвратить? История - это ребенок-несмышленыш или старик поводырь, который один лишь знает, куда ведет путь, и поэтому шагает вперед, ни на кого не обращая внимания. Кородин и Кетенхейве дошли до дворцового парка и остановились у детской площадки. Две маленькие девочки качались на детских качелях. Одна из девочек была толстенькая, другая - худенькая, с красивыми стройными ножками. Толстушка отталкивалась от земли ногами, чтобы взлететь повыше.
Кородина осенило.
– Подумайте о детях, - сказал он.
И с досадой заметил, что это прозвучало елейно. Так ему никогда не удастся обратить Кетенхейве в свою веру.
Кетенхейве думал о детях. Он охотно подошел бы к качелям, чтобы поиграть с хорошенькой девочкой. Кетенхейве был еще и эстет и, как все эстеты, несправедлив. Он был несправедлив к толстушке. Природа была несправедлива. Все было несправедливо и непостижимо. Теперь Кетенхейве чувствовал тоску по добропорядочному домашнему очагу, по жене, матери его ребенка. Разумеется, по красивой жене, матери очаровательного ребенка. Он сажает маленькую девочку на качели, гуляет в саду, красивая жена и красивая мать зовет к обеду, отец семейства Кетенхейве, Кетенхейве друг детей, Кетенхейве садовник. В нем шевельнулись неистраченные, загубленные нежные чувства.
– Я думаю о детях, - сказал он.
И перед его мысленным взором встала картина, которую он постоянно вспоминал, как страшное и пророческое видение. Когда Кетенхейве добровольно покидал свою родину - никем не принуждаемый, движимый лишь чувством глубокого несогласия с тем, что происходило и что готовилось, - тогда по дороге в Париж он заночевал во Франкфурте, и утром с террасы кафе, где он ел хрустящие рожки и пил душистый гималайский чай, он наблюдал перед городским театром парад гитлерюгенда. И вдруг на его глазах площадь разверзлась, эта широкая пестрая площадь, и все, все они, с флагами и вымпелами, с флейтами, барабанами и кортиками, зашагали строем в огромную глубокую могилу. Четырнадцатилетние, они выполняли приказ своего фюрера, а в тысяча девятьсот тридцать девятом двадцатилетние, они стали штурмовыми командами, летчиками, матросами - поколение, обреченное на смерть.
Кородин взглянул на небо. Тучи сгущались. Он чувствовал, что приближается гроза. На том месте, где они стояли, однажды убило молнией ребенка, и Кородин боялся новой вспышки небесного гнева. Он помахал случайно проходившему мимо такси. Он ненавидел сейчас Кетенхейве. Ведь тот был пропащим, безответственным человеком, бродягой, у которого нет детей.
Больше всего Кородину хотелось бы оставить Кетенхейве здесь, на аллее.
Пусть поразит его молния! Возможно, Кородин подвергал опасности себя и такси, беря с собой этого отщепенца. Но благовоспитанность Кородина победила его страхи и неприязнь, и он с ледяной улыбкой пригласил Кетенхейве сесть в машину.
Они молча сидели рядом. Шел дождь, сверкала молния, дождевая завеса, словно туман, окутывала верхушки деревьев, но раскаты грома ослабевали, становились глуше, как будто гроза уже устала или была еще далеко. Остро пахло сыростью, землей и цветами, становилось все жарче, Кетенхейве обливался потом, рубашка прилипла к его телу, и ему снова показалось, будто он попал в огромную теплицу. Они проехали
Такси остановилось у здания бундестага. Кородин расплатился с шофером. Он не позволил Кетенхейве внести свою долю в оплату этой маленькой поездки, однако взял у шофера квитанцию: Кородин хотел оставаться богатым и ничего не дарить государству. Он поспешно и смущенно, с застывшей улыбкой, попрощался с Кетенхейве, боясь, что снова сверкнет молния. И торопливо ушел, словно закон звал его, призывал именно его.
Кетенхейве хотел зайти в бараки, где ютилась пресса, но подумал, что Мергентхейм едва ли встал так рано, ведь дома у него Софи, требовавшая немалого напряжения сил. Идти в свой кабинет Кетенхейве не хотелось. Вдруг он увидел, что группа приезжих туристов, доставленных в автобусах, чтобы осмотреть столицу Федеративной республики, здание бундестага и пообедать в ресторане бундестага, собирается вокруг своего гида. Подобно старому берлинцу, которому ни с того ни с сего взбрело в голову принять участие в организованной фирмой Кезе обзорной поездке по городу, Кетенхейве присоединился к двинувшейся группе.
Удивительно! Служитель бундестага в темной форменной одежде, который сопровождал любопытных, внешне был вылитый канцлер. С чуть перекошенным в язвительной усмешке лицом, высохшим, хитрым, морщинистым от избытка юмора, он был похож на умную лису и говорил, как важный государственный деятель. (Во времена монархии верные слуги носили бородку, как у короля или кайзера.) Они поднялись по лестнице в зал заседаний, и гид, чье сходство с канцлером бросилось в глаза, пожалуй, лишь одному Кетенхейве, поскольку никто не обращал на него внимания, пояснил, что в здании, где они находятся, располагалась раньше Педагогическая академия; к сожалению, гид упустил возможность блеснуть своим немецким образованием, глубоким знанием Гете и упомянуть педагогическую провинцию, начало которой могло быть положено здесь. Знал ли канцелярист-канцлер, что его парламенту не хватало философов, чтобы повести отсюда педагогическую вспашку умов?
Кетенхейве впервые попал на галерею зала заседаний и рассматривал жесткие, предназначенные для народа и прессы стулья. Внизу все сиденья мохнатились красивой зеленой обивкой, даже коммунисты имели право наслаждаться зеленым уютом мягких кресел. Зал был пуст. Огромная безлюдная классная комната с пустыми партами. Кафедра господина учителя стояла, как и полагается, на возвышении. Канцелярист-канцлер перечислял достопримечательности. Он сказал, что в зале тысяча метров неоновых трубок. Гид-канцлер сказал, что глуховатые депутаты могут пользоваться специальными наушниками. Какой-то шутник спросил, нельзя ли эти наушники переключить на легкую музыку. Чичероне-канцлер с невозмутимым спокойствием пренебрег этой репликой. Он показал на две разные двери, упомянув о так называемом «прыжке барана» - обычае голосовать, проходя в соответствующую дверь. Кетенхейве мог бы позабавить гостей анекдотом, восхитительным коротким анекдотом из жизни одного парламентария. Баран Кетенхейве сделал однажды неверный прыжок. Вернее, он сам не знал, был ли этот прыжок неверным, его вдруг обуяло сомнение, и он кинулся в дверь, куда шли голосующие «за», в то время как его фракция решила голосовать «против».