Голубой велосипед
Шрифт:
– Извините, доктор. Я предполагала, что вы у мадам д’Аржила.
– Мадам д’Аржила чувствует себя превосходно. Речь не о ней…
Леа радостно вскрикнула:
– Значит, мы можем ехать!
– Это было бы возможно, не откажись мадам Лебретон от своих обязанностей под ерундовым предлогом.
– Ерундовые предлоги! – возмутилась сиделка, присутствия которой Леа не заметила. – Я узнаю, что мой тяжелораненый зять находится в Бретани, а моя дочь с двумя детьми хочет, во что бы то ни стало к нему ехать. И это вы называете ерундой?
– Ваша дочь достаточно взрослая, чтобы путешествовать без матери, – сердито произнес врач.
–
– По нынешним временам я только рад этому.
– Мадам Лебретон, вы же не можете бросить Камиллу одну, я же не способна за ней ухаживать, делать уколы.
– Мне очень жаль, но мне надо думать о собственной семье. Поместите ее в больницу.
– Вам прекрасно известно, мадам Лебретон, что сейчас в больницах нет мест, а некоторые из них вообще эвакуированы, – сказал доктор.
– Ничего не могу поделать, – сухо ответила сиделка. – Сегодня вечером я поездом еду в Ренн. Мадемуазель Дельмас, пора делать укол мадам д'Аржила. Если угодно, я покажу вам, как это делается. Ничего сложного.
Когда в сопровождении доктора Дюбуа обе женщины вошли в комнату Камиллы, Сара Мюльштейн еще была там.
Врач постарался взять веселый тон:
– Мадам Лебретон по семейным причинам вынуждена нас покинуть. Она сейчас покажет мадемуазель Дельмас, как сделать укол.
Побледнев, Камилла слабо улыбнулась.
– Надеюсь, мадам, – сказала она, – что причины не слишком серьезны. Благодарю вас за заботу. Бедная моя Леа, я доставляю тебе все новые хлопоты.
– Повернитесь, – пробрюзжала сиделка, подготовившая шприц.
Сара и врач отошли, а мадам Лебретон объясняла Леа:
– Посмотрите, это совсем не трудно. Быстро вводите иглу… медленно нажимаете…
13
Париж пустел.
Бомбардировка в понедельник, 3 июня, аэродромов Орли, Бурже и Виллакубле, заводов Ситроена и жилых домов в XV и XVI округах унесла около трехсот жизней. С раннего утра первые автомашины стали покидать город в южном направлении. Однако основная масса парижан ринулась к Лионскому и Аустерлицкому вокзалам, смешиваясь с потоком беженцев с севера и востока.
На площади Ссн-Сюльпис, которую Леа пересекала по пути в мэрию за карточками для трех обитательниц дома на бульваре Распай, царили оцепенение и тишина, в общем-то, типичные для августа. Без наклеенного внутри на карточку желтенького листочка талонов не выдавали сахара. Уже становились редкостью молоко, кофе и сливочное масло; нельзя было не задуматься над тем, что же люди вскоре будут есть на завтрак.
После двух часов ожидания Леа вышла из мэрии в сквернейшем настроении. Устав от долгого стояния в воняющих жавелевой водой, старой бумагой и потом коридорах, она присела на скамейку лицом к фонтану и плотнее запахнулась в плащ, который позаимствовала у Камиллы. Было совсем не жарко, угрожающие дождем облака проносились по небу, откуда каждое мгновение могла низринуться смерть. С раздражением вспоминала она о спокойствии Камиллы, когда завыли сирены, послышалось гудение самолетов, а потом и взрывы бомб. Леа настаивала на том, чтобы они спустились в подвал здания, превращенный в бомбоубежище. Но упрямица ничего не хотела слышать, заявляя, что предпочитает опасности быть заживо погребенной возможность видеть, как приходит смерть. Леа осталась с ней, зарыв голову в шелковые подушки, с гневом в душе; страх сводил судорогой живот.
А Франсуа Тавернье все не подавал признаков жизни! Невозможно, чтобы он отправился на фронт, не повидавшись с ней снова и, тем более, не сдержав обещания найти для них средство покинуть Париж. Уже наступило 6 июня.
– Вот эти нахмуренные брови явно не предвещают ничего хорошего, – сказал присевший рядом мужчина.
Леа уже хотела его осадить, как узнала Рафаэля Маля.
– Кого я вижу! Здравствуйте, так вы не уехали?
– Куда?
– Ну, хотя бы ко всем чертям!
– Знаете, дорогая, туда мы все сейчас направляемся. И не могу сказать, что это мне не нравится. Я всегда любил светловолосых чертей, особенно в мундирах. А вы нет? Хоть какая-то перемена после всех этих пузатых и розовеньких французов, после чужаков с кривыми носами.
– Замолчите, вы говорите гнусности.
– Что же здесь гнусного? Разве не из-за них, не из-за Блюма с его шайкой мы проиграли войну? Я их всех знаю, так что не спорьте. Я сам наполовину еврей.
– У меня есть приятельница-еврейка. Ее муж был арестован единственно потому, что он еврей.
– Ну и что? Вам это не кажется достаточным основанием?
– Чудовищно! – Леа вскочила.
– Ну, хорошо, хорошо. Успокойтесь. Я только пошутил, – сказал он, в свою очередь вставая и беря ее под руку.
Jlca нетерпеливо высвободилась.
– Извините, мне пора возвращаться.
– Подождите, у меня тоже есть приятельница, она поручила мне продать ее меха – великолепного серебристого песца. Я уступлю его вам за хорошую цену. Вы совершите превосходную сделку.
– Не знала, что вы занимаетесь мехами.
– В данном случае речь идет об услуге приятельнице, которой нужны деньги, чтобы уехать из Парижа. Что вы хотите! Она еврейка, и нацисты внушают ей страх. Мне скорее внушает страх скука. Если песцы вас не интересуют, у меня еще есть ковры, восхитительные старые коврики редкой красоты.
– Так вы еще и торговец коврами! А я-то думала, что вы писатель.
Лицо Рафаэля Маля с широким лысеющим лбом мгновенно утратило свое добродушно-насмешливое выражение. Усталая и горькая улыбка придала его бесхарактерной физиономии мрачноватое обаяние, которое подчеркивал пронзительный и умный взгляд.
– Да, я писатель. Писатель, прежде всего. Вы всего лишь женщина. Так что же можете вы понять в жизни писателя, в его повседневных метаниях между желанием жить и желанием писать? Они несовместимы. Я похож на Оскара Уайльда, мне хочется, чтобы талант пронизывал и мое творчество, и мое существование. А это невозможно. Я бешусь, но приходится выбирать: жить или писать. В себе, я знаю, я ношу великую книгу, но стремление участвовать в событиях нашего мира, в его страстях так меня влечет, что страдает работа. Как писали братья Гонкуры в своем "Дневнике", нужны "упорядоченные, тихие, спокойные дни, обывательское состояние всего бытия, сосредоточенность «ночного колпака», чтобы произвести на свет нечто великое, мятущееся, драматичное. Люди, которые слишком растрачивают себя в страстях или в суматохе нервного существования, ничего не сотворят и опустошат жизнь жизнью". Опустошение моей жизни жизнью – вот что со мной происходит. Вас, женщин, оберегает нехватка воображения, рождение ребенка – ваш единственный акт творения. Конечно, и среди вас попадаются величественные уроды, вроде мадам де Ноайль или Колетт, – ах, какой замечательный мастер слова эта женщина! – но редко. Истинный ум – начало по своей сути мужское.