Голые среди волков
Шрифт:
– Эй ты, не спать! – по-польски сказал он.
Янковский поднялся, пошатываясь.
Большинство уже разделись донага. Жалкие фигуры вылупились из рваных обносков и, дрожа под холодным мелким дождем, стояли перед парикмахерами. А те машинками остригали им все волосы с головы и тела.
Янковский попытался здоровой рукой снять с себя убогую одежду. Поляк-надзиратель помог ему.
Тем временем двое заключенных бродили среди толпы и ворошили снятые вещи. Иногда они брали какой-нибудь мешок или узел и осматривали его. Янковский испугался.
– Что они ищут?
Поляк-надзиратель посмотрел
– Это Гефель и Пиппиг с вещевого склада. – Он успокоительно махнул рукой. – Здесь у тебя ничего не стянут. Иди, брат, брейся!
Осторожно ступая босыми ногами по острому щебню, Янковский направился к парикмахерам.
У входа в баню шарфюрер снова создал толкотню, криками загоняя новичков в большой деревянный чан.
Пять-шесть человек одновременно должны были погружаться в дурно пахнущий от долгого употребления дезинфекционный раствор.
– Окунайтесь с башкой, вонючее зверье!
Толстой дубинкой он размахивал над наголо остриженными головами, которые мгновенно ныряли в жижу.
– Опять нализался! – пробормотал маленький кривоногий Пиппиг, бывший наборщик из Дрездена.
Гефель внимательно разглядывал чемодан Янковского.
– Чего только они не тащат с собой!..
Когда Пиппиг нагнулся над чемоданом, к ним, спотыкаясь, поспешил Янковский. Его лицо исказилось от страха. Он протиснулся мимо Пиппига и что-то затараторил. Но они не понимали поляка.
– Как зовут? – спросил Гефель. – Фамилия?
Это поляк, очевидно, понял.
– Янковский, Захарий, Варшава.
– Чемодан твой?
– Так, так.
– Что у тебя там?
Янковский говорил без умолку, размахивал руками и заслонял ими чемодан.
На площадку выскочил шарфюрер и с проклятиями стал загонять людей в баню. Чтобы не привлекать внимания к поляку, Гефель впихнул его обратно в очередь. Янковский попал прямо в лапы шарфюрера, тот схватил его за локоть и швырнул к двери. Янковскому пришлось влезать в чан, а затем робко теснившиеся люди протолкнули его в душевую.
Влажное тепло вскоре согрело его прозябшее тело, а под душем Янковский безвольно предался недолгой неге. Напряжение и страх растворились, и его кожа жадно впитывала тепло.
Пиппиг присел на корточки и с любопытством открыл чемодан.
Но тут же захлопнул крышку и, пораженный, взглянул на Гефеля.
Гефель нагнулся к нему.
Пиппиг снова приоткрыл чемодан, но лишь настолько, чтобы Гефель мог заглянуть внутрь.
– Сейчас же закрой! – прошипел тот и, выпрямившись, со страхом огляделся. Но шарфюрер был в бане.
– Если они пронюхают… – прошептал Пиппиг.
Гефель замахал руками.
– Убрать! Спрятать! Живо!
Пиппиг воровато покосился в сторону бани. Убедившись, что за ним не следят, он бросился с чемоданом к каменному зданию и исчез.
В бане от душа к душу ходил Леонид Богорский и приглядывался к прибывшим. На нем были только тонкие штаны и деревянные сандалии. Его атлетический торс блестел от воды. Этот русский, капо [2] банной команды, когда прибывали новички, предпочитал держаться на заднем плане, в душевой. Здесь ему не мешал шарфюрер, развлекавшийся у чана.
2
Капо –
Под струями теплой воды перепуганные люди впервые по прибытии в лагерь наслаждались покоем. Казалось, вода смывает с них всю тревогу, весь страх и пережитые ужасы. Богорский не раз видел это неизменно совершавшееся превращение. Он был молод, лет тридцати пяти. Летчик. Офицер. Но фашисты в лагере об этом не знали. Для них он был просто русский военнопленный, которого, подобно многим, отправили из прифронтового лагеря в Бухенвальд. Богорский делал все, чтобы о нем как можно меньше знали. Он был членом интернационального лагерного комитета, ИЛКа, строго засекреченной организации, о существовании которой, кроме нескольких посвященных, не знал ни один узник, а тем более – эсэсовцы.
Богорский молча прохаживался по душевой. Его улыбки было порой достаточно, чтобы придать новичкам чувство некоторой уверенности. Возле Янковского он остановился, разглядывая тощего человека, который, закрыв глаза, предавался благодетельному воздействию теплого душа.
«Где он теперь витает?» – подумал Богорский, улыбнулся и спросил на безукоризненном польском языке:
– Сколько времени вы были в пути?
Янковский, очнувшись от далеких, неясных видений, испуганно открыл глаза.
– Три недели, – ответил он и тоже улыбнулся.
Хотя Янковский по опыту знал, что молчание – лучшая защита, особенно в новой, незнакомой обстановке, он вдруг почувствовал потребность высказаться.
Бросая по сторонам беспокойные взгляды, он стал торопливым шепотом рассказывать о том, что пережил в пути. Поведал об ужасах эвакуации, о том, как эсэсовцы выгоняли их из лагеря Освенцим, натравливая собак и размахивая прикладами винтовок. Более двух недель они тащились пешком, голодные, ослабевшие, без отдыха. Ночью их среди поля сгоняли в кучу, они без сил валились на промерзшее поле, в снег и тесно прижимались друг к другу, спасаясь от лютой стужи. Многие утром уже не могли встать, чтобы идти дальше. Конвойные-эсэсовцы ходили по полю и пристреливали всех, кто еще был жив, но не мог подняться. Крестьяне потом закапывали трупы тут же в поле. А сколько падали без сил на марше! Как часто щелкали тогда затворы! И всякий раз, когда выстрелами в упор приканчивали несчастных, колонну гнали ускоренным шагом. «Бегом, свиньи! Бегом, бегом!»
Когда Янковский умолк, потому что рассказывать больше было не о чем, Богорский спросил:
– Сколько вас вышло из Освенцима?
– Три тысячи… – тихо ответил Янковский.
По лицу его промелькнула робкая улыбка. Он хотел сказать что-то еще. Его тянуло поделиться с кем-нибудь здесь, в чужом лагере, тайной своего чемодана, но в эту минуту шарфюрер резко просвистел в свисток, приказал закрыть воду и погнал в баню новую партию.
Из-за угла вещевого склада появился пожилой, лет шестидесяти, эсэсовец и направился к вновь прибывшим заключенным.