Голые среди волков
Шрифт:
– Глупая история! – начал тот.
– Что стряслось?
– Ты готовишь новый этап?
– Ну и что? – вопросом ответил Кремер. – Список составляет Прёлль.
– С последним транспортом прибыл один поляк, Захарий Янковский. Он наверняка в Малом лагере. Можешь сунуть его в этап?
– Зачем?
– Да так, – неопределенно ответил Бохов. – Свяжись с Гефелем. Он передаст тебе кое-что для поляка.
– Что именно?
– Ребенка.
– Ребенка?!
От изумления Кремер выронил карандаш.
– Пожалуйста, не спрашивай меня, – сказал Бохов. – Так нужно.
– Но ведь речь о ребенке! Подумай, Герберт! Этап уходит неизвестно куда! Ты понимаешь, что это значит?
Бохов начал нервничать.
– Я больше ничего не могу
Кремер встал.
– Чей это ребенок? Откуда он?
Бохов отмахнулся.
– Дело не в нем.
– Могу себе представить! – фыркнул Кремер. – Послушай, Герберт, обычно я много не спрашиваю и полагаюсь на то…
– Вот и не спрашивай!
Кремер мрачно смотрел перед собой.
– Иногда ты чертовски усложняешь дело, Герберт.
Бохов примирительно положил руку ему на плечо:
– Никто, кроме тебя, не может этим заняться. Гефель все знает. Скажи, что это я прислал тебя.
Кремер угрюмо что-то проворчал. Он был недоволен.
На душе у Гефеля было неспокойно. Он быстро шагал между барачных рядов, направляясь к себе. Несколько запоздавших заключенных стучали башмаками, спеша в свои бараки. Через короткие промежутки времени слышался свист: староста лагеря делал вечерний обход. Его свистки означали, что никто из заключенных больше не должен находиться вне бараков. Свистки раздавались все дальше и тише. Мокрые от дождя крыши бараков тускло блестели. Под шагами Гефеля шуршал и скрипел щебень. Иногда Гефель спотыкался, он был так зол на Бохова, что шел, не замечая дороги. И чего Бохов мудрит из-за ребенка? Продрогший, вошел Гефель в барак. Общее помещение опустело, все уже лежали на нарах. Дневальные гремели суповыми бачками. За столом сидел староста блока. В воздухе еще висел запах вечерней похлебки, смешанный с запахом одежды, которая лежала, аккуратно сложенная, на скамьях. Никто не обратил внимания на Гефеля, он разделся и положил одежду на свое место.
«Может, и прав Бохов? Какое мне дело до чужого ребенка? – размышлял Гефель. – Хватит забот и без того!»
Мысль эта показалась Гефелю настолько гадкой, что он устыдился ее. А попытавшись прогнать эту недобрую мысль, он вдруг вспомнил свою жену Дору. С чего бы это вдруг? Неужели спавший в углу склада малютка извлек это мучительное воспоминание из глубин его души? Оно переполнило его, и он удивился, что в каком-то чужом мире живет женщина, которая была его женой. Словно блуждающие огни, замелькали картины прошлого. У него был сын, которого он ни разу не видел, была квартира, настоящая квартира – с комнатами, окнами, мебелью. Но все эти образы не складывались в некое целое, а мелькали смутными видениями, подобно обломкам какого-то разрушенного мира в непроглядной тьме. Гефель, сам того не заметив, закрыл руками лицо и, казалось, пристально всматривался в черную бездну. Раз в месяц он посылал письмо во мрак: «Дорогая Дора! Живу неплохо, я здоров, что поделывает малыш?» Каждый месяц к нему приходило письмо из мрака, и каждый раз жена в конце приписывала: «…горячо целую тебя…»
«Из какого мира залетала эта весточка? Боже мой, откуда? – думал Гефель. – Конечно, из мира, где тоже есть маленькие дети, только их не крутят в воздухе, схватив за ножки, и не разбивают им, как котятам, голову о стену». Гефель неподвижно смотрел перед собой. Под властью воспоминаний мысли увядали, рассыпались в ничто, и он чувствовал лишь одно: теплоту своих ладоней. И вдруг ему почудилось, будто из мрака протянулись две руки, обхватили его лицо и неведомый голос прошептал: «Андре… эта бедная крошка…» Гефель вздрогнул в испуге. «Спятил я, что ли?»
Он опустил руки. Холодный воздух скользнул по щекам. Гефель посмотрел на свои руки – они снова послушно выполняли привычные действия: свернули штаны, сложили куртку, как было предписано, номером наружу.
Да, Бохов прав. Ребенка нужно убрать. Здесь он стал бы опасным для всех. Поляк сам позаботится, как его провезти. Гефель вошел в спальное помещение. Знакомая вонь
В спальном помещении с трехъярусными нарами нескоро водворилась тишина. Известие о переправе американцев у Ремагена взбудоражило людей. Гефель прислушивался к глухому рокоту голосов. Сосед по нарам уже спал, и его негромкий храп выделялся на фоне общего возбуждения. Раз американцы перешли Рейн, значит, они скоро будут и в Тюрингии, а тогда это уже долго не протянется! ЭТО! Что именно? Что тогда долго не протянется? В слове «это» было что-то недоговоренное. Годы заключения, годы надежд и отчаяния спрессовались в нем в опасный заряд. Слово, маленькое, но весомое, точно граната в руке, и когда придет время… Вокруг шептались, бормотали, мирно посвистывал носом сосед, и Гефель поймал себя на том, что он, как и другие, думал: это долго не протянется… пожалуй, ребенка в углу склада можно будет… Перешептывание, к которому он машинально прислушивался, убаюкало его, унесло куда-то, и ему было приятно, как от ласки тех далеких рук… Внезапно Гефель открыл глаза и рывком повернулся на другой бок. Нет, довольно! Хватит! Ребенка надо убрать – завтра, послезавтра!
Начальник лагеря штандартенфюрер Алоиз Швааль сидел в этот вечер с обоими помощниками, Вайзангом и Клуттигом, в своем служебном кабинете. У Швааля, приземистого, склонного к полноте шестидесятилетнего мужчины с дряблыми щеками и круглым лицом, была привычка, разговаривая, ходить вокруг стола или стульев. Поэтому массивный письменный стол стоял посредине пышно обставленного кабинета. Швааль был явно любителем торжественных речей. Свои слова он всегда сопровождал выразительными жестами и паузами. Форсирование неприятелем Рейна привело его, а еще более Клуттига в состояние нервного раздражения. На диване, позади длинного стола для совещаний, раздвинув ноги, сидел штурмбаннфюрер Вайзанг – перед ним неизменная бутылка трофейного французского коньяка – и прислушивался к спору, разгоревшемуся между Шваалем и Клуттигом. Вайзанг уже изрядно хлебнул. Мутными глазами дога следил он за каждым движением своего хозяина.
Предвидя события, которые должны были последовать за переправой американцев через Рейн, Швааль решил сформировать из заключенных санитарную команду: ввиду постоянных воздушных тревог и угрозы нападения на лагерь она будет придана в помощь эсэсовцам. Вопрос об этой команде и дал повод к спору, который становился все более жарким. Костлявый, тощий Клуттиг, невзрачный человек лет тридцати пяти, с длинным шишковатым носом, стоял перед письменным столом, и его близорукие злые глаза ядовито жалили собеседника сквозь стекла очков. Между ним и начальником лагеря кое в чем существовали непримиримые разногласия, которые сейчас, в этой трудной ситуации, привели к взрыву. Клуттиг не скрывал, что не питает к Шваалю никакого уважения. Его приказы он выслушивал с высокомерным молчанием и если в конечном счете их все-таки выполнял, то лишь в силу того простого факта, что Швааль был выше рангом, как начальник лагеря и штандартенфюрер. Швааль брал верх над Клуттигом только благодаря своему рангу, втайне же испытывал в его присутствии мучительный комплекс неполноценности. Начальнику не нравилось, что Клуттиг всегда идет напролом, и в то же время он завидовал его смелости.
Швааль был труслив, нерешителен, не уверен в себе, однако глубоко убежден, что обладает дипломатическими способностями и в этом превосходит Клуттига, бывшего владельца мелкой плиссировочной мастерской. У Клуттига, разумеется, и быть не могло предпосылок для такого таланта, который Швааль развил в себе за тридцать лет службы в тюремном ведомстве. Он сумел дослужиться до инспектора. В прежние годы они во время попоек иногда в шутку называли друг друга «тюремщиком» и «плиссировщиком», не предполагая, что это подтрунивание когда-либо выльется в опасную ссору. Сегодня это и случилось.