Голые среди волков
Шрифт:
– Внимание! Идет папа Бертхольд, – зашептали охранники лагеря и постарались как можно скорее скрыться с глаз старика, тяжело ступавшего в стоптанных сапогах, сквозь которые проступали шишки на больших пальцах.
На смуглом морщинистом лице с дряблыми щеками близко друг к другу сидели два веселых глаза, с его выступающей вперед нижней губы свисала короткая табачная трубка.
Сначала он сцапал двух охранников лагеря, которые не успели скрыться от него в безопасном месте, и подал им знак рукой, чтобы шли к стене напротив прачечной. Заметив, что те неохотно выполняют приказ, он только добродушно ухмыльнулся.
– Опять освобождаешь место?
Бертхольд ухмыльнулся и крепче зажал трубку между зубов.
Когда он собрал достаточно заключенных, охранники выстроили их в шеренгу; тех, кто не мог стоять сам, держали остальные. Бертхольд тщательно пересчитал их.
– Ровно тридцать два, – доверительно сообщил он охранникам и повел шеренгу за собой.
Охранники вынуждены были идти следом. Они не решались смотреть друг на друга, зная, для чего их сейчас используют.
Янковский, пошатываясь, вышел на дождь и холод.
Чемодан исчез!
Гефель, поджидавший поляка, быстро закрыл ему рот ладонью и прошептал:
– Молчи! Все в порядке!
Янковский понял, что должен вести себя тихо. Он уставился на немца. Тот заторопил его:
– Забирай свое барахло и проваливай!
Гефель бросил Янковскому на руки его тряпье и нетерпеливо втолкнул его в ряды тех, кого после бани отводили на вещевой склад, где им меняли грязную одежду на чистую.
Янковский засыпал немца словами. Тот не понял поляка, но почувствовал, что за этим словоизвержением скрывается глубокая тревога, и успокоительно похлопал его по спине.
– Да-да! Все хорошо! Иди, иди!
Втиснутому в строй Янковскому осталось только шагать с колонной.
– Ничего худо? Совсем нет худо?
Гефель отмахнулся:
– Ничего худого, совсем ничего худого…
В шестьдесят первом блоке Малого лагеря, в инфекционном бараке, лежали тысячи умирающих. Всех заключенных Малого лагеря с симптомами дизентерии, сыпного и брюшного тифа или другого смертельного заболевания отправляли в инфекционный барак. Старостой этого блока был поляк Йозеф Цидковский, хороший, тихий и набожный человек. Еще несколько польских заключенных помогали ему ухаживать за больными. Но они мало что могли сделать для них, кроме как ждать их смерти, чтобы затем сложить покойников позади барака. Во время вечерней переклички за трупами обычно приезжал грузовик и отвозил в крематорий.
В этот раз время вечерней переклички еще не наступило, а позади инфекционного барака уже стоял грузовик с откинутыми боковыми стенками, внутри лежало с десяток голых трупов.
Папа Бертхольд был за работой.
Из отобранных тридцати двух человек осталось менее двадцати. Голые, сгорбленные, дрожащие и испуганные, они стояли перед запертой дверью.
Бертхольд находился в отдельном кабинете. Внутри размещался небольшой стол и табурет, на столе – большая коричневая медицинская бутыль. Бертхольд в белом врачебном халате стоял перед табуретом и держал в руке шприц, перед ним лежал голый труп.
Он
Папа Бертхольд тоже улыбнулся, когда ничего не подозревающий заключенный переступил порог кабинета. Жестом он приказал ему бросить вещи в кучу одежды, лежавшей в углу. Посасывая трубку и дружелюбно кивая головой, подозвал к себе раздетого заключенного.
Какими худыми были его руки и ноги…
Вздохнув, папа Бертхольд покачал головой, взял обнаженного человека за руку и утешающе похлопал по ней. Щелчком пальцев он указал на коричневую бутыль на столе и посмотрел на голого человека непроницаемым взглядом.
– Добже [3] , – сказал он, похлопал себя по руке, кивнул заключенному обнадеживающе и взял шприц.
Он быстро и умело сделал укол в артерию на сгибе локтя, тут же снова наполнил шприц и положил его на стол.
3
Хорошо (польск.).
Заключенный продолжал стоять перед ним, а папа Бертхольд выпускал тонкие струйки дыма из своей курительной трубки.
Внезапно лицо заключенного изменилось. Его рот раскрылся от изумления и превратился в черную дыру, глаза расширились от страха, а грудь конвульсивно поднялась, как будто он хотел сделать глубокий вдох. Но тут ноги его подкосились, и, вскинув руки, он упал, как сбитая кегля. Взмахом руки он задел трубку папы Бертхольда и выбил ее изо рта.
К счастью, трубка не разбилась.
Как осчастливленный подарком мальчишка Пиппиг взбежал с чемоданом по лестнице в вещевой склад.
В этот поздний час в большой кладовой, где висели тысячи мешков с одеждой, уже не было никого из вещевой команды. Один лишь Аугуст Розе, пожилой заключенный, стоял у длинного, перегораживавшего помещение стола и разбирал какие-то бумаги.
Он удивленно взглянул на крадущегося Пиппига.
– Чего это ты тащишь?
Пиппиг приложил палец к губам.
– Где Цвайлинг?
Розе указал на кабинет гауптшарфюрера.
– Последи! – бросил Пиппиг и шмыгнул в глубину полутемного склада.
Розе посмотрел ему вслед, а затем стал наблюдать за гауптшарфюрером, который был виден через застекленную перегородку.
Подперев голову руками, Цвайлинг сидел за письменным столом перед развернутой газетой. Казалось, он спит. Однако худой, долговязый эсэсовец не спал, он тревожно размышлял о последних сводках с фронта. Цвайлинг обдумывал варианты побега. По мере приближения линии фронта становилось опасным принадлежать к эсэс. Лучше всего было переодеться в гражданское и смешаться с толпой. А если американцы прибудут внезапно, и он не успеет выбраться из лагеря? Тогда окажется в самом центре событий. И прощай, Готхольд!