Гораздо тихий государь
Шрифт:
— А ведомо ли тебе, что смертью помереть может корова, коли ее не ко времени подоить?
Играя именами иноземных ученых, он принялся объяснять холопам, как построен скелет коровы. С каждым словом постельничий увлекался все более и более. Он позабыл уже, о чем начал говорить, и перескакивал с поразительной быстротой с одного предмета на другой. Жития святых переплетались с разговорами, об уходе за овцами, гражданство и обучение нравов детских — с Аристотелем и комедийным действом у иноземцев… Наконец, истощив весь запас красноречия, Ртищев устало
— Так о чем, бишь, мы с тобой? — устало потянулся он.
— Об дуре, — пробудившись от дремоты, крикнул огородник и на всякий случай спрятался за спину соседа.
Федор собрал книги и повернулся к образам. Холопы с радостью склонили колена, готовясь к молитве. Урок окончился.
Спускался неприветливый вечер. Точно хмельные монахи в дымчатых рясах и сбившихся набекрень клобуках, покачивались в низком небе разорванные тучи.
Ртищев сидел, нахохлившись, в опочивальне и тосковал. Идти никуда не хотелось, а ложиться спать было еще рано. Временами он поднимался с лавки и, затаив дыхание, на носках, подкрадывался к двери, ведущей в каморку Янины.
— Почивает, болезная, — шептал он с умилением, складывая руки на груди.
Янина тонула в пуховиках и, закинув за голову руки, беспокойно ждала господаря. Томительно медленно длилось время. Каморка погружалась во мрак. На улице стихало движение. Кралась слезливая московская ночь.
Заслышав шорох в опочивальне, полонянка встала с постели, готовая к встрече. Но Федор не шел: приникнув ухом к деревянной переборке, прислушиваясь к дыханию женщины, он шептал какие-то ласковые, самому ему непонятные слова.
Его слабый шепот донесся до чуткого слуха Янины и сразу успокоил ее. «Да то он нейдет жалеючи, — догадалась она и, посмелев, решилась на хитрость: — Пожалуешь, ох, как пожалуешь, господарик!»
Плотно укутавшись в покрывало, она запела вполголоса:
Ой, не спится мне молодушке, На чужой — лихой сторонушке.И, нарочито громков всхлипнув, продолжала с тоской:
Пожалел бы ты меня, Господь-батюшка, Да укрыл бы во сырой земли…Федор, полный участия, слушал. Точно в лад безрадостной песне, выл заблудившийся в трубе ветер и печально позвякивали о слюдяное оконце тяжелые капли дождя.
А не можно боле мне одинокой А сиротствовать на чужбинушке, да на далекой… Пожалей же, Господь-батюшка, полоняночку. Прибери к себе да бесприютную…Все тише пела Янина — слова блекли и вяли, как лепестки сорванных ветром степных колокольчиков. Наконец песня оборвалась, сменилась жалобными всхлипываниями.
Ртищев
Янина грохнулась на колени.
— Помилуй, господарь! За кручиной своей упамятовала я, что покой твой встревожила.
Нащупывая руками дорогу, постельничий шагнул во мрак и наткнулся на столик. С треском и звоном покатились по полу дорогие фряжские забавы.
— Свет бы вздуть, — отступил Федор…
Полонянка поднялась с колен и зажгла лампаду.
— Эка, сколько сгублено твоих забавушек, — виновато развел руками господарь и уселся на край постели. — Да ты не кручинься, касатка. Я новых доставлю, колико сама восхочешь.
Она натянула покрывало на круглое плечо и жеманно сложила губы.
— Не ждала я тебя, господарь, не приубралась.
— А я было думку имел, ты почиваешь, лапушка.
— Где уж. Очей не сомкнула.
Федор осторожно обнял ее. Легкая дрожь пробежала по телу женщины.
— Бога для, не губи, — взмолилась она.
Девичья стыдливость полонянки тронула сердце Федора и пробудила в нем чувство великодушия. Неимоверным усилием воли поборов себя, он встал, клятвенно поднял руки:
— Как родителя не соромилась бы, так и меня не соромься.
И глухо прибавил, задувая лампаду:
— Токмо не гони, токмо дозволь быть подле тебя.
Каморка погрузилась в непроглядную тьму. Не решаясь подойти к постели, Федор сказал:
— Ты бы спела господарю своему, горлица светлоокая.
— Рада бы потешить тебя, да ведомы мне едины песни кручинные.
Федор склонил голову и вздохнул:
— А мне токмо и по мысли песни такие.
Янина, помолчав, запела.
Жил да был на Польше шляхтич Казимир. Ой, велик-могуч был шляхтич Казимир! Тьмы тем злата в погребах он хоронил. Токмо краше злата-серебра ему была Дочка панночка, Янинушка…И оборвалась, зарывшись лицом в подушку, заплакала.
— Сиротина… горемычная моя сиротина, — зашептал Федор, склоняясь над ней и чувствуя, как у него самого закипают в груди рыдания. Рука его сама собой обвилась вокруг ее шеи и губы припали к мокрой от слез щеке.
Янина испуганно рванулась.
— Не надо… Бог взыщет за меня, сиротину!
Федор всем телом откинулся назад и воскликнул в исступлении:
— Коли так, краше не зреть тебя! Утресь же отпущу тебя на все на четыре сторонушки!
Он сделал шаг к двери, но Янина вцепилась в его рукав.
— Не спокидай!.. Нешто не чуешь, что милей ты мне свету белого! Об едином токмо кручинюсь — не ведаю, я ли люба тебе.
Ртищев захлебнулся от счастья.
— Мне ли? Люба ли?… Да коли нужда будет, по единому глаголу твоему в реку брошусь, не перекрестясь.