Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую
Шрифт:
Как бы немцы ни протестовали против выставленных союзниками условий, они знали, чего им следовало ждать. “Условия Антанты, — заметил Варбург, когда его пригласили присоединиться к делегации Германии, — несомненно, будут очень тяжелыми”{2092}. Новый министр финансов Ойген Шиффер и эксперт Министерства иностранных дел по репарациям Карл Бергман предполагали, что речь пойдет о 20 или 30 миллиардах марок, но Варбург советовал им готовиться услышать “абсурдно высокую цифру”. В начале апреля он заявил имперскому министру иностранных дел графу Ульриху фон Брокдорфу-Ранцау: “Мы должны быть готовы к чертовски жестким условиям”{2093}. Варбург предполагал, что Германии придется выплачивать репарации 25–40 лет{2094}. По его мнению, Германия могла справиться с этим только с помощью международного кредита, который позволил бы ей в течение этого периода ежегодно выплачивать фиксированные суммы{2095}. В апреле он говорил о кредите в 100 миллиардов золотых марок{2096}. Лучшим аргументом в пользу такой щедрости немцы считали угрозу того, что в противном случае страна может скатиться в большевизм, в соответствии с планом Троцкого по развязыванию мировой революции. Как отмечал друг Варбурга Франц Виттхефт
для порядка и работы необходимы хлеб и мир. Без этого нас ждет большевизм, который погубит Германию. Впрочем, в самой опасности большевизма я вижу — с учетом попыток Антанты окончательно поставить нам мат — некоторый предохранительный клапан. Если эта чума распространится через Венгрию в Германию, она заразит и Францию с Англией, что будет означать гибель всей Европы.
При этом в ходе апрельской встречи министров в Берлине Мельхиор называл одной из возможных будущих дипломатических стратегий для Германии “определенное сближение с [Советской] Россией”. Эту точку зрения поддерживал и рейхспрезидент Фридрих Эберт{2097}. Нетрудно заметить, что такой подход очень далек от того апокалиптического тона, которого Мельхиор придерживался, общаясь с Кейнсом. При их первой встрече политическая ситуация в Германии неподдельно его волновала. Его родной город находился под контролем Совета рабочих и солдатских депутатов, и в то время никто еще не мог сказать, что Ноябрьская революция 1918 года завершится компромиссом между умеренными социал-демократами, либеральными “буржуазными” партиями и старыми политическими, военными и экономическими элитами. Тем не менее вполне очевидно, что он старательно преувеличивал большевицкую угрозу специально для Кейнса. Успехи Красной армии в конце 1919 года и в начале 1920 года и продолжающиеся волнения в Германии дали Мельхиору повод говорить о возможном возникновении “союза проигравших… между [Советской] Россией и Германией”{2098}. На деле он лукавил: они с Варбургом были возмущены, когда Ратенау во время Генуэзской конференции 1922 года договорился с Советами по вопросу о репарациях (Рапалльский договор){2099}.
В то же время немцы не делали серьезных попыток сбалансировать свой бюджет, что позволило бы им выплачивать репарации без международного кредита. Безусловно, имперский министр финансов Матиас Эрцбергер заметно изменил налоговую систему Германии, увеличив полномочия центральной власти. Также перед своей отставкой, состоявшейся в марте 1920 года, он попытался резко повысить прямые налоги: ставка чрезвычайного налога (Reichsnotopfer) на имущество при нем дошла до 65 %, в то время как максимальная ставка подоходного налога составила 60 %. Однако, чтобы справиться с бюджетным дефицитом, с 1919 по 1923 год в среднем составлявшим 15 % от чистого национального продукта, этого явно не хватало. Во-первых, многие от налогов уклонялись — зачастую вполне в рамках закона. Скажем, чрезвычайный налог можно было платить в рассрочку — на период до 47 лет, всего под 5 %, начиная с декабря 1920 года{2100}. Пока инфляция превышала 5 %, отложенные выплаты были определенно выгодны. В свою очередь те, чей доход состоял не из заработной платы (из которой налог вычитался на уровне работодателя), легко могли не платить новый подоходный налог{2101}.
Это не было случайностью: налоговая реформа с самого начала саботировалась из-за стремления избегать репараций. Канцлер Йозеф Вирт заявил, выступая против налога на собственность (или, как тогда его называли, “конфискации реальных ценностей”): “Нашей целью должен быть крах Лондонского ультиматума. Поэтому было бы ошибкой инициировать конфискацию реальных ценностей. Ведь это фактически значило бы объявить, что ультиматум на 80 % выполним”{2102}. Таким образом, дискуссия о финансовой реформе, шедшая в Германии с мая 1921 года по ноябрь 1922 года, была фальшивкой, и сам канцлер не относился к ней серьезно. Механизмы вроде налога на собственность необходимо было обсуждать, чтобы умиротворить Комиссию по репарациям, однако никто на самом деле не рассчитывал, что они “закроют дыру в бюджете”{2103}. Аналогично идея принудительного займа в 1 миллиард золотых марок была выдвинута в первую очередь в качестве ответа на требование союзников представить план финансовой реформы. При этом Министерство финансов зафиксировало коэффициент для перевода бумажных марок в золотые на таком низком уровне, что этот сбор принес всего 5 % от планировавшейся суммы{2104}. Статс-секретарь Давид Фишер точно выразил общее мнение, когда заявил, что желание Комиссии по репарациям добиться увеличения налогов подразумевает “желание экономически уничтожить Германию”{2105}. На деле реальные налоговые поступления упали во второй половине 1921 года и лишь слегка выросли в первой половине 1922 года{2106}.
Кейнс был слишком доверчив. В ноябре 1921 года, оспаривая предположения о том, что немцы специально раскручивают инфляцию, чтобы не платить репарации, он писал: “Я ни на минуту не верю дурацким утверждениям о том, что правительство Германии настолько нагло или настолько глупо, чтобы преднамеренно организовывать катастрофу для собственного народа”{2107}. К несчастью, эти “дурацкие утверждения” соответствовали действительности. Немцы считали, что, сохраняя бюджетный дефицит и продолжая обесценивать свою валюту, они смогут увеличить свой экспорт. Как полагал Мельхиор, это позволит “настолько разрушить торговлю с Англией и Америкой, что кредиторы сами придут к нам менять условия”{2108}. Когда курс марки после отмены Германией валютного контроля{2109} рухнул за период с июня 1919-го по февраль 1920 года с 14 до 99 марок за доллар, министр экономики Роберт Шмидт прямо заявил, чего он хотел этим добиться: “Наплыв немецких товаров за границу по бросовым ценам… убедит Антанту позволить нам навести порядок в наших финансах”{2110}. Как выразился глава электротехнического гиганта AEG Феликс Дойч: “Не было бы счастья, да несчастье помогло — благодаря нашей бедной валюте мы можем активно экспортировать наши товары”{2111}. Чтобы сохранить это “счастье”, Министерство экономики в марте — июне 1920 года даже играло против марки — оно скупало в больших количествах иностранную валюту, удерживая марку от подорожания{2112}. Варбург прямо сформулировал смысл этой стратегии в речи, написанной им в октябре 1920 года: “Пусть мы рискуем тем, что нам иногда придется продавать свою продукцию за рубеж слишком дешево… но мы должны заставить мир осознать, что нельзя обременять страну долгами, одновременно лишая ее возможностей их выплачивать… Полного коллапса валюты… невозможно будет избежать, если мирный договор сохранится в нынешнем виде”{2113}.
Можно ли было заплатить?
В действительности экономические последствия Версальского договора были для Германии не так тяжелы, как утверждали немцы и Кейнс. Огромные убытки от войны понесли все воевавшие страны, кроме США. Предполагаемые получатели репараций задолжали Америке около 40 миллиардов золотых марок{2114}. Судоходство также пострадало не только у Германии: тоннаж судов, потерянных мировыми торговыми флотами за время войны (в основном из-за действий Германии), составил более 15 миллионов тонн. Впрочем, значимость этих утраченных активов не стоит преувеличивать: судоходство быстро восстановилось. В краткосрочной перспективе мировая экономика переживала бум. Бизнес спешно восстанавливал разрушенные войной предприятия и торговые связи. К 1920 году международная торговля достигла 80 % от довоенного уровня, чему способствовал и порожденный военным временем рост денежной массы. Чистый национальный продукт Германии вырос в 1920 году примерно на 10 %, а в 1921 году — на 7 %{2115}. Если сельское хозяйство Германии продолжало чахнуть, то промышленное производство определенно пошло вверх — на 46 % в 1920 году и на 20 % в 1921 году. Особенно быстрый рост отмечался в судостроительной и угольной отраслях{2116}.
Из-за рубежа сочетание быстрого роста и слабой валюты казалось противоречивым. Это создавало соблазн сыграть на валютном курсе. В результате в 1919–1920 годах дефицит торгового баланса покрывался не за счет крупных иностранных кредитов, а за счет массовой закупки иностранцами небольших количеств бумажных марок. Объем иностранных вкладов в семи крупнейших берлинских банках, составлявший в 1919 году 13,7 миллиарда марок, дошел в 1921 году до 41,6 миллиарда марок. На долю иностранцев теперь приходилась почти треть вкладов{2117}. С июля 1919 года по декабрь 1921 года в Нью-Йорке было куплено 60 миллионов марок (в пересчете на золотые марки){2118}. Кейнс в принципе знал об этом. “Спекуляция, — писал он в начале 1920 года, — достигла умопомрачительного размаха, вероятно самого большого в истории”{2119}. Однако он не предвидел, какое влияние это может оказать на курс марки. В марте 1920 года марка неожиданно перестала падать и начала дорожать, поднявшись к июню с 99 марок за доллар до 30. В последующие месяцы ситуация полностью перевернулась. Внутренние цены в Германии упали к июлю приблизительно на 20 %, а затем до лета 1921 года оставались на уровне, примерно в 13 раз превышающем довоенный. В мае 1921 года годовой уровень инфляции скатился до рекордных по послевоенным меркам двух процентов. Одновременно резко сократился разрыв между германскими и мировыми ценами{2120}. Это не только остановило рост экспорта Германии{2121}, но и обошлось Кейнсу в 20 тысяч фунтов (в основном его собственных, но не только), которые он инвестировал, исходя из предположения о том, что экономические последствия мира будут такими, как он предсказывал{2122}. Что произошло, он осознал далеко не сразу:
От еврейских торговцев на улицах столиц… до цирюльников в испанской и южноамериканской глуши… все думали одинаково… Германия — великая страна, однажды она снова встанет на ноги, а тогда марка укрепится, и это принесет огромные прибыли. Увы, оказалось, что ни банкиры, ни горничные совершенно не разбираются в экономике и в истории{2123}.
В сущности, дело было не только в горячечной спекуляции. Это было время, когда дефляция наблюдалась во многих странах. Британские и американские финансовые власти начали попытки расплатиться по военным счетам и обуздать инфляцию. Для этого они принялись поднимать налоги и ограничивать кредитование. В 1921 году цены резко упали и в Англии, и в Америке, и эта тенденция вскоре распространилась также на их торговых партнеров{2124}.
По ситуации на 1921 год репарации также трудно назвать невыносимым бременем. 82 из 132 миллиардов золотых марок были в некотором смысле условными. Облигации “C” на эту сумму должны были быть выпущены только в неопределенном будущем, когда германская экономика достаточно восстановится{2125}. Бесспорно, это омрачало будущее Германии и ограничивало ее возможности кредитоваться на международном рынке, однако фактически непосредственные обязательства страны в 1921 году не превышали 50 миллиардов золотых марок. С учетом того, что было выплачено с 1919 года, они составляли всего 41 миллиард. Сам Кейнс в “Экономических последствиях Версальского мирного договора” называл эту сумму разумной. Более того, к середине 1921 года инфляция уменьшила реальную величину внутреннего долга рейха до приблизительно 24 миллиардов золотых марок. Таким образом, относительно национального дохода обязательства Германии, включая облигации “А” и “B”, составляли около 160 %. Разумеется, это бремя было более тяжелым, чем то, которое легло на плечи французов после Франко-прусской войны. Если прибавить контрибуцию в пять миллиардов франков, которую потребовал Бисмарк, к общей сумме французского государственного долга (11,179 миллиарда франков), окажется, что совокупная задолженность Франции по итогам конфликта составляла примерно 84 % от чистого национального продукта за 1871 год. Однако долговое бремя Германии в 1921 году было немного меньше отношения совокупного британского государственного долга (внутреннего и внешнего) к валовому национальному продукту за тот же год (165 %). При этом в 1815 году долг Великобритании почти вдвое превышал ее национальный доход, что не помешало ей стать самой успешной экономикой — и самым стабильным государством — XIX века.
Ежегодные выплаты, которые требовали с Германии, также не были чрезмерными. Как мы видели, согласно Лондонскому ультиматуму, репарации за год составляли около 3 миллиардов золотых марок. С 1920 года по 1923 год союзники получили от менее 8 до 13 миллиардов золотых марок — то есть от 4 до 7 % совокупного национального дохода. В самый тяжелый год — 1921-й — речь шла всего о 8,3 % (см. рис. 19). Это было намного меньше тех 25–50 % от национального дохода, о которых говорил Кейнс{2126}. Разумеется, эти суммы заметно превышали ту долю национального дохода, которую Германия позднее платила согласно плану Дауэса (максимум около 3 %), и очевидным образом превосходили как долговое бремя развивающихся стран в 1980-х годах, так и те суммы, которые западные страны сейчас тратят на помощь третьему миру{2127}. Однако между июнем 1871 года и сентябрем 1873 года Франция выплатила Германии 4993 миллиона франков: примерно 9 % от чистого национального продукта за первый год и 16 % — за второй.