Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую
Шрифт:
Первым шагом к стабилизации в 1920 году могло бы стать более серьезное (хотя, следует подчеркнуть, ни в коем случае не полное) сокращение бюджетного дефицита{2187}. Относительно оценочного объема чистого национального продукта дефицит снизился с примерно 18 % в 1919 году до 16 % в 1920 году и до 12 % в 1921 году. Между тем можно было сделать намного больше — например, иначе взимать налоги. По подсчетам Уэбба, если бы в середине 1921 года выручка от подоходного дохода не была размыта возобновившейся инфляцией, реальный дефицит (за вычетом расходов на обслуживание долгов) на период с июля 1920 года по июнь 1921 года составил бы всего 4 % от чистого национального продукта{2188}. Что же касается практических мер, если бы Эрцбергер также повысил налоги на потребление, то средний класс не начал бы воспринимать его политику как “фискальное обобществление”. В рамках реформ Эрцбергера доля прямого налогообложения в государственных налоговых поступлениях, составлявшая до войны всего 14,5 % (включая гербовые сборы), поднялась в 1920/1921 годах до 60 % и в 1921/1922 годах — до 75 %{2189}. Это было слишком много. Заметим, что косвенные налоги — хоть левые и считали их политическим ретроградством — было бы
Разумеется, неспособность правительства добиться устойчивой стабилизации экономики нельзя объяснять только налогово-бюджетной политикой. Хотя на денежно-кредитную политику сильно влияла монетизация государственного долга, она не была в этом уравнении сугубо зависимой переменной. Проблему можно сформулировать просто. Рост денежной массы в обращении в 1920 году был на самом деле больше, чем в 1919 и 1921 годах{2190}. Это лишь частично было связано с бюджетным дефицитом, так как в этот же период все больше казначейских векселей размещалось за пределами Рейхсбанка{2191}. В первую очередь это отражало высокую ликвидность денежных рынков и пассивную политику Рейхсбанка в вопросе регулирования учетной ставки. До 1922 года рыночные процентные ставки составляли около 3,5 %, а учетная ставка — 5 %{2192}. Хотя в 1919 году Рейхсбанк угрожал прекратить учет казначейских векселей{2193}, он даже не пытался ужесточить условия кредитования для частного сектора. Напротив, при первых признаках такого ужесточения он вмешивался и поддерживал ликвидность предприятий, учитывая коммерческие векселя{2194}.
Между тем эта денежно-кредитная политика не была безальтернативной. Традиционные резервные требования Рейхсбанка формально оставались в силе до мая 1921 года. Конечно, эти требования заметно ослабляла норма, предписывавшая признавать в резервах кассовые кредитные билеты (дополнительное платежное средство военного времени) эквивалентом золота. Однако к концу 1920 года общий объем этих кредитных билетов сократился по сравнению с предыдущим годом на 12,5 %, в то время как золотой запас Рейхсбанка находился практически на том же уровне, что и в 1913 году. Он составлял 1,092 миллиарда золотых марок, что равнялось 19 % реальной стоимости денежной массы в обращении. В 1913 году золотой запас составлял 18 % от нее{2195}. Это означает, что в 1920-м можно было провести фактическую стабилизацию кредитно-денежной политики, не вызвав серьезного реального сокращения денежной массы. Разумеется, внутреннюю денежную реформу провести было бы затруднительно — даже в 1920 году такие попытки вызвали бы множество протестов со стороны кредиторов. Поэтому самым простым выходом было бы зафиксировать курс на уровне примерно 5 или 10 золотых пфеннигов за бумажную марку и на этом уровне привязать бумажную марку к доллару.
Почему так не было сделано? Ряд историков ссылается на низкое качество германской экономической теории. Бесспорно, многие экономисты того времени выступали — по крайне сомнительным основаниям — против стабилизации{2196}. Однако политики вполне осознавали риски, связанные с выходом инфляции из-под контроля. 28 июня 1920 года рейхсканцлер Константин Ференбах призвал депутатов рейхстага “как можно скорее провести реформу государственных финансов”:
Неуклонный рост нашего текущего долга ослабляет покупательную способность нашей валюты, ограничивает наш кредит и приводит к неоправданному повышению цен. Количество бумажных денег — не признак процветания, а показатель нарастающей бедности. (Выкрики: “Правильно!”) И чем сильнее снижается стоимость денег, тем более жестокими становятся конфликты вокруг заработной платы, рост которой, несмотря ни на что, не успевает за растущими ценами. (Одобрительные возгласы.) Эта бесконечная спираль несет смертельную угрозу всем отраслям экономики — от торговли до транспорта. Перед нами угроза, которой надо противостоять любыми средствами, если мы хотим защитить наш народ от ужасов коллапса государственных финансов и национальной экономики. Не дай бог, чтобы вся серьезность нынешней ситуации стала народу ясна только после того, как экономика рухнет!{2197}
Реакция аудитории на его речь ясно показывает, что германские политики понимали рискованность дефицита и знали, что нужно делать для стабилизации валюты.
Какие аргументы выдвигали противники стабилизации? В основном им не нравилась идея девальвации. В частности, они утверждали, что физические и юридические лица с долгами в иностранной валюте, возникшими в военное время, лишатся теоретической возможности дождаться долговременного восстановления курса марки. Еще важнее была боязнь внутреннего кризиса ликвидности или “кредитного голода”. Даже без политики стабилизации в первую половину 1921 года банкротств было в два с половиной раза больше, чем в первую половину 1920 года{2198}. Разумеется, опасения при этом вызывали не сами банкротства как таковые, а проистекавший из них рост безработицы. Однако предположение о том, что политика экономии могла вызвать “вторую революцию”, далеко не бесспорно.
Конечно, в краткосрочной перспективе стабилизация должна была увеличить безработицу. Девальвация, которая покончила бы с иностранной спекуляцией марками и сдержала будущие инвестиции в активы, номинированные в марках, исключила бы таким образом рост дефицита германского торгового баланса в 1921 и 1922 годах, установив потолок для внутреннего потребления. С другой стороны, есть все основания полагать, что стабильность цен и девальвированная валюта подтолкнули бы предпринимателей продолжать инвестиционные программы, которые они начали в 1920-х годах, но впоследствии свернули. Напротив, оснований считать, что иностранное кредитование пресеклось бы навсегда, нет. В конце концов, в 1924 году оно быстро восстановилось, хотя потери тогда были намного тяжелее тех, которые могла повлечь за собой девальвация, если бы ее провели в 1920 году. Судя по всему, вызванный стабилизацией кризис в 1920–1921 годах был бы не таким жестоким, как кризис 1923–1924 годов, когда на фоне полного финансового коллапса чистый национальный продукт упал на 10 %, а безработица достигла пика, охватив 25 % членов профсоюзов — без учета 40 % работников, занятых на временной работе. Такой безработицы в Германии в дальнейшем не было до 1931 года. Между тем в 1920 году безработица превышала 5 % только в течение двух месяцев (в июле и в августе); в среднем за год она составляла всего 4,1 %. Пример Франции, где была осуществлена стратегия именно такого рода, показывает, что в случае стабилизации безработица максимум удвоилась бы. Безработица приблизительно для 10 % членов профсоюзов была бы значительно более “мягкой посадкой”, чем то, что произошло в 1923–1924 годах.
Веймарские политики явно преувеличивали опасность социальных последствий такого роста безработицы. Безусловно, в 1920 году, в период относительной стабилизации марки, безработные устраивали множество мелких демонстраций. На фоне всеобщей забастовки, сорвавшей Капповский путч, и периодических протестов потребителей против высоких цен, беспокойство властей было в целом понятно. Однако воспринимать эти проявления общественного недовольства как единую революционную угрозу было просто нелогично. Политика стабилизации, напротив, должна была бы умерить радикализм профсоюзов и успокоить потребителей, обуздав рост цен и лишив рабочих стимула бастовать ради повышения зарплаты (более того, рост безработицы стал бы стимулом этого не делать). В свою очередь, политика дотирования работников в ключевых секторах — таких как транспорт — обеспечивала только иллюзию социального мира. Раздувая штаты и увеличивая зарплаты, правительство лишь укрепляло позиции наиболее радикальных элементов в профсоюзах и советах и усиливало напряженность между работниками и работодателями.
Разумеется, на практике влияние экономических интересов и соперничество политических структур делали переход к дефляционному курсу почти невероятным. Даже в 1923–1924 годах, когда подтвердились худшие опасения Ференбаха, валюту удалось реформировать, только использовав чрезвычайные полномочия президента. Конечно, после 1930 года с помощью именно этого инструмента была уничтожена Веймарская система. Однако, возможно, было бы лучше, если бы режим в Германии десятью годами раньше был более авторитарным. Если бы в 1920 году властям удалось стабилизировать марку и избежать падения в бездну гиперинфляции, германская история в 1930-х годах могла стать менее катастрофичной. В таком случае Кейнсу, возможно, не пришлось бы почти сразу же задумываться над тем, как оплачивать следующую войну{2199}.
Заключение
Предотвратить Армагеддон
В финале “Преступления и наказания” нигилист и убийца Раскольников видит в лихорадочном и явно аллегорическом сне, что “весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве”:
Люди, принявшие их [трихины] в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя такими умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться; остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, — но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало{2200}.
В Европе между 1914 и 1918 годами сон Раскольникова отчасти сбылся. Каковы были итоги этого Армагеддона? Бельгия и север Франции, а также Румыния, Польша, Украина и Прибалтика были очищены от германских войск. Три империи — германская, российская и турецкая — сильно уменьшились в размере, а австрийская империя была уничтожена. Территория Венгрии сократилась, как и территория Болгарии. Уменьшилась и Великобритания, постепенно потерявшая большую часть Ирландии. Возникли новые страны: разошлись пути Австрии и Венгрии, а сербы добились своего, создав — вместе с хорватами, словенцами и мусульманами-босняками — южнославянское государство, после 1929 года получившее название “Югославия”. Чехословакия, Польша, Литва, Латвия, Эстония и Финляндия обрели независимость. Италия расширилась, хотя меньше, чем рассчитывали итальянские лидеры: она приобрела Южный Тироль, Истрию, часть Далмации и (в 1923 году) Додеканесские острова. Франция вернула себе потерянные в 1871 году Эльзас и Лотарингию. Кроме того, она с Англией расширила свои колониальные империи с помощью “мандатов” на бывшие вражеские владения: Франция получила Сирию и Ливан, Англия — Ирак и Палестину, в которой обещала в дальнейшем создать национальный дом для еврейского народа. Две державы-победительницы также разделили между собой Камерун и Тоголенд. Вдобавок Германская Юго-Западная Африка отошла к Южной Африке, Германское Самоа — к Новой Зеландии, а Германская Новая Гвинея — к Австралии. Великобритания сверх того прибрала к рукам Германскую Восточную Африку, обидев этим Бельгию и Португалию, которым пришлось удовольствоваться менее ценными африканскими территориями. В конечном счете Сассун оказался прав, когда в июле 1917 года говорил о “завоевательной войне”: по словам Бальфура, на карте появилось “еще больше красного”{2201}. На последнем заседании британского Военного кабинета перед Версальской конференцией Эдвин Монтегю сухо заметил, что он хотел бы услышать аргументы против аннексии всего мира Великобританией{2202}. При этом Америка, стоявшая в шаге от глобального экономического преобладания, уже соперничала с Англией за положение мирового банкира. Идеи президента Вильсона о “новом мировом порядке”, опирающемся на Лигу Наций и международное право, также воплощались в жизнь, пусть и в далеком от его утопических мечтаний виде. Никто не обращал внимания на амбиции Японии, предъявившей претензии на Шаньдун как на свою долю бывших германских владений. Никто также не стал всерьез возражать, когда Турция и [Советская] Россия в нарушение Севрского договора поделили ненадолго получившую независимость Армению{2203}.