Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую
Шрифт:
Влияние Кейнса на вопрос о репарациях достигло своего пика в августе 1922 года, когда его пригласили выступить на гамбургской “Международной неделе” — неофициальной внешнеполитической конференции германских политиков и предпринимателей. Незадолго до этого, 21 августа, французский президент Раймон Пуанкаре, выступая в Бар-ле-Дюке, потребовал “производственных залогов”{2063}. Последовавшая пять дней спустя реакция Кейнса на это требование выглядела удивительно. Его представили собравшимся как человека, “благодаря которому в англоязычном мире изменилось отношение к Германии”, и приветствовали бурными аплодисментами — что, вероятно, в какой-то степени повлияло на содержание его речи и могло подтолкнуть его сделать роковое предсказание:
Я не верю… что Франция исполнит свои угрозы и возобновит войну… Год или два назад у нее хватило бы внутренней убежденности так поступить, но не сейчас. Вера французов в официальную репарационную политику полностью подорвана… В глубине души они понимают, что она нереалистична. Они по многим причинам не хотят признавать факты. Но
Кроме того, он заявил, что инфляция “не разрушает Германию”:
Не стоит забывать про другую сторону медали… Страна избавляется от бремени внутреннего долга. Все выплаты Германии союзникам на настоящий момент… полностью перекрываются убытками иностранных спекулянтов. Я уверен, что Германия не заплатила за эти товары ни гроша из своих денег. Все с лихвой выплатили иностранные спекулянты{2064}.
Его выводы, в сущности, повторяли уже знакомые нам германские требования моратория, кредита и снижения бремени репараций{2065}.
Безусловно, в своих непубличных высказываниях Кейнс был намного умереннее. Однако воздействие оказывали именно публичные заявления — не в последнюю очередь потому, что он говорил немцам то, что они хотели услышать. Правительство в Берлине поняло его слова как призыв поймать Пуанкаре на блефе{2066}. Кроме этого, у речи Кейнса были и другие значимые последствия. Среди прочего он заявил, что “близок день торжества научных, административных и деловых навыков… пусть не в этом году, но уже в следующем он обязательно настанет”. Это фактически означало поддержку позиции Варбурга и его окружения, по мнению которых решающий голос во всех вопросах мировой экономики должны были иметь “деловые люди, а не дипломаты и политики”{2067}. Эти идеи одержали верх в Германии в начале ноября, когда канцлером был назначен Вильгельм Куно, преемник Альберта Баллина в пароходстве Hamburg — Amerika{2068}. Кейнс, находившийся в Англии, с энтузиазмом приветствовал назначение Куно, призвал нового канцлера “высказываться в открытую” и признался, что “немного ему завидует”{2069}.
Разумеется, было бы глупо возлагать вину за оккупацию Рура Францией и за окончательный крах германской валюты исключительно на Кейнса. Но он, бесспорно, поспособствовал и тому и другому. При этом, когда оказалось, что Пуанкаре не блефует, это его ничуть не обескуражило. В первые недели французской оккупации Рура он призывал немцев “держаться до конца”, а их правительство — “сохранять спокойствие”{2070}. Только в мае 1923 года, когда оказалось, что контроль французов над Руром не слабеет, а германская экономика продолжает падать в бездну гиперинфляции, Кейнс признал, что эта стратегия провалилась{2071}.
Здесь не место описывать события, в результате которых Куно лишился своего поста, а также долгий процесс сворачивания пассивного сопротивления{2072}. Достаточно сказать только, что отзыв Кейнса об этих событиях в “Трактате о денежной реформе”, опубликованном в декабре 1923 года, определенно выглядит излишне суровым, если учесть его причастность к решению бросить вызов Пуанкаре:
Необходимо признать, что неспособность Куно справиться с некомпетентностью Казначейства и Рейхсбанка не могла не привести его к краху. В этот катастрофический период лица, ответственные за финансовую политику Германии, не только не совершили ни одного разумного шага, но даже не продемонстрировали, что они понимают происходящее{2073}.
Похоже, в данном случае Кейнс был крепок задним умом. Во время самого кризиса мудрости он явно не проявлял. Почему-то Кейнс не советовал Германии принимать меры по борьбе с инфляцией — вводить кредитно-денежные ограничения и устанавливать налог на капитал — до самого декабря 1923 года. Напротив, он неоднократно поздравлял немцев с тем, что инфляция способствует экспроприации иностранного капитала. Более того, он считал инфляцию успехом с точки зрения экономической дипломатии:
Примечательный опыт Германии в этот период [это писалось в июне 1929 года], вероятно, был необходим, чтобы убедить союзников в бесполезности ранее применявшихся ими методов взимания репараций, и выглядел необходимой прелюдией для Плана Дауэса{2074}.
Кейнс заявил в своей речи в Гамбурге в 1932 году, ровно через 10 лет после своего выступления на “Международной неделе”: “За прошедшие годы я неоднократно сомневался в разумности того, что вы называете «политикой исполнения». Если бы я был германским политиком или экономистом, я, наверное, выступал бы против нее”{2075}.
Не платить!
Человек, которого Кейнс “полюбил” в Версале, называл “Экономические последствия Версальского мирного договора” “завораживающей” работой и “важной вехой послевоенной истории”{2076}. В этом Мельхиор определенно был прав. Нападки Кейнса на Версальский договор, безусловно, помогли возникнуть тому чувству вины перед несправедливо обиженной Германией, которое так мешало британской дипломатии в межвоенный период. Многие исследователи до сих пор полагают, что причиной германской гиперинфляции были репарации. Например, по мнению Халлера, хотя германский бюджет и без того был не в лучшем состоянии, однако требования союзников заметно усугубили ситуацию{2077}. Из-за структурного дефицита платежного баланса Германия была вынуждена печатать марки, чтобы покупать твердую валюту. Это приводило к снижению обменного курса, удорожанию импорта и, соответственно, росту цен на внутреннем рынке{2078}. Барри Эйхенгрин, в свою очередь, прямо утверждает, что репарации “были в конечном итоге ответственны за инфляцию”, потому что без них не было бы бюджетного дефицита{2079}. Часто также делается вывод о том, что германские правительства, от которых союзники ожидали, что ради выплаты репараций они будут принимать крайне непопулярные решения о росте налогов, не имели другого выхода, кроме как уклоняться от уплаты репараций. Самым простым способом это делать было не пытаться обуздать инфляцию. По словам Грэма, немцы “не без основания считали, что улучшение состояния государственных финансов только ужесточит репарационные требования”{2080}. Вдобавок в том, чтобы допускать обесценивание валюты, предположительно был политический смысл, так как это подстегивало германский экспорт{2081}. Его рост должен был влиять на союзников, убеждая их в том, что выплата репараций наносит ущерб их собственной промышленности. Таким образом, как писал Хольтфрерих, обесценивание марки “соответствовало национальным интересам”, успешно убеждая мир “в необходимости уменьшить бремя репараций”{2082}. Эта стратегия приносила двойную выгоду: изрядная часть предоставленных Германии в это время кредитов не была погашена, что даже дало одному историку повод говорить об “американских репарациях Германии”{2083}. В своем фундаментальном исследовании германской инфляции Фельдман высказался недвусмысленно: навязанные Германии союзниками условия мира “подразумевали невыполнимые требования и неприемлемые выборы”, а репарации были “негативным стимулом для стабилизации”{2084}. То есть, как мы видим, аргументы Кейнса по-прежнему живы — спустя 80 лет. При этом историки не осознают, насколько сильно немецкие друзья Кейнса им манипулировали и насколько сильно он ошибался в своем анализе последствий мира.
Между тем участники делегации Германии в 1919 году прекрасно знали, что условия мира будут жесткими. В конце концов, выиграй Германия войну, они тоже выставили бы другой стороне очень жесткие условия. Американский дипломат не так уж ошибался, когда писал во время войны:
Чтобы оплачивать войну, немцам нужно кого-нибудь грабить. Они ограбили Бельгию и продолжают выбивать из нее каждый грош, до которого могут добраться. Они ограбили Польшу и Сербию… Теперь они хотят ограбить Францию… Если они доберутся до Парижа, через неделю там не останется движимого имущества и на 30 центов, а они будут взимать по миллиону франков в день в виде штрафов{2085}.
Обсуждая в августе 1915 года растущие военные долги Германии, министр финансов Германии Карл Гельферих заявил: “Этот многомиллиардный груз по заслугам должен быть переложен на зачинщиков войны… И сбросить его будет для них величайшей проблемой с начала времен”{2086}. Даже сравнительно либерально настроенный Варбург считал так же: в ноябре 1914 года он называл приемлемым уровнем репараций в пользу Германии 50 миллиардов марок — притом что война длилась всего четыре месяца. Еще в мае 1918 года он рассчитывал, что союзники заплатят до 100 миллиардов марок{2087}. Хотя в заключенном в марте 1918 года Брест-Литовском мирном договоре было указано, что никаких репараций не будет, дополнительное финансовое соглашение к нему, подписанное 27 августа 1918 года, предусматривало, что Россия заплатит 6 миллиардов марок{2088}. Вдобавок к этому она лишалась изрядной части территорий: Финляндия и Украина получали независимость, а Польша, Литва, Эстония, Курляндия и Ливония становились германскими сателлитами. (Атмосфера в 1918 году была настолько сюрреалистической, что германские принцы всерьез спорили, кто будет где править: герцог фон Урах хотел стать литовским королем, австрийский эрцгерцог Евгений требовал себе Украину, зять кайзера Фридрих-Карл Гессенский претендовал на корону Финляндии, а сам кайзер хотел получить Курляндию{2089}.) Речь идет о территории, на которой добывалось почти 90 % российского угля и находилось 50 % российской промышленности{2090}. На этом фоне территориальные уступки по Версальскому договору выглядели относительно мягкими. Помимо колоний, Германия потеряла всего девять территорий на периферии рейха{2091}. Они составляли лишь 13 % от его довоенной площади, и при этом 46 % их населения не были немцами. Германия потеряла 80 % железной руды, 44 % чугунолитейных производственных мощностей, 38 % сталелитейных и 30 % угольных; но русские в 1918 году потеряли еще больше, а австрийцы, венгры и турки сильнее пострадали в территориальном отношении (венгры потеряли 70 % довоенной площади Венгрии), да и с экономическими ресурсами у них, вероятно, дело обстояло не лучше. Потеря колоний, конечно, нанесла удар по престижу Германии, однако, хотя они были и обширны (немногим меньше 3 миллионов квадратных километров), и многолюдны (12,3 миллиона человек), их экономическая ценность была невелика.