Горечь
Шрифт:
— Так что, позовём их сюда или выйдем к ним?
Но в комнату уже входил один из них, молодой, с красивым лицом; он подал руку отцу и мне и сказал:
— Михаил Дмитриевич Минин.
Из чего мы поняли, что он главный.
— К вам просьба, — продолжал он, — накормите нас чем-нибудь горячим… А вы сами кто, поляки? — обратился он к отцу.
— Поляки.
— Что же на немцев-то работаете в этом хозяйстве? Скот для них выращиваете, урожай собираете… В то время, как…
Я прервала его длинной сбивчивой речью. Сказала, что разве лучше, если бы нас угнали в Германию и я помогала бы там
Партизанский командир по-мужски взглянул на мои ноги в рваных летних туфлях и сказал:
— Мы знаем об этих бандитах. — И, усмехнувшись, добавил: — Может, удастся отобрать у них твои ботинки. Какие они на вид?
— Такие… чёрные, высокие, каблучок небольшой, размер тридцать шесть… Правда, найдёте?
— Постараемся. А как зовут панёнку?
— Зося. А моего отца пан Михал.
— О, значит, мы с ним тёзки. Только зовите меня просто Мишей… А это мой помощник, Алёша… И ещё, — он кивнул на третьего, пожилого, — наш врач Александр Александрыч.
Я начала возиться с ужином. Пригласила троих к нам за стол. Остальных работница увела на кухню, где жарилась уже свинина. Гости сняли плащи, остались в гимнастерках, в меховых безрукавках. Мой дорогой Щуречек достал откуда-то бутыль с самогоном. Налили в стаканы, рюмок не было.
— Что ж, — сказал Миша. — Первый тост за вашу свободную Польшу.
За всю войну мы с отцом ещё не слышали таких слов. Перехватило дыхание, захотелось плакать. Отец поднялся со стула.
— Да, за свободную Польшу и за свободную Россию, господа офицеры! — воскликнул он.
«Господа» улыбнулись.
— Спасибо большое, — сказал Алёша. — Только какие мы господа?
Они жадно ели, а я изучала наших вечерних гостей. Миша — высокий, плечистый, с тёмными глазами, курчавыми, давно не стриженными волосами. Лицо казалось почти свирепым, если бы не детская улыбка. Родом он был из Москвы, учился перед войной на третьем курсе института. Алёша, наоборот, светловолосый, щуплый, какой-то робкий. Даже не верилось, что был учителем. А доктор, ленинградец — с проседью, молчаливый и неулыбчивый.
После еды пели песни. У Миши оказался чудесный голос… «Он уехал, ненаглядный, не вернётся он назад…» — пел Миша, а я вспоминала, что совсем недавно в этой же комнате, у печки, сидел мой друг, Бронек… Сейчас он где-то в лесах, воюет с немцами… Господи, пусть он будет жив…
Внезапно Миша перестал петь, спросил:
— Пани тоскует о ком-то, кого здесь нет?
— Какой вы догадливый, — сказала я. — А у вас хороший голос, похож на цыганский.
— А пани похожа на принцессу из сказки. Не хватает только белого длинного платья и короны. Белые туфли уже есть. — Он показал на мою рваную обувь. — Вот смотрю я на тебя, Зося, и кажется, всё это сон, и он сейчас кончится, а как буду жить дальше — не знаю.
Я рассмеялась: очень уж не соответствовали слова всему виду говорившего. Тут вошёл кто-то из партизан,
— Собирайтесь, ребята, скоро уходим!
Я вспомнила, как один из немецких интендантов, инженер Восс, приезжавший проверять хозяйство, говорил нам с отцом не то в шутку, не то всерьёз, что, если появятся партизаны и заберут что-нибудь, мы должны взять у них расписку, обязательно с печатью. Иначе веры нам не будет. Я сказала об этом Мише и добавила:
— Вам не трудно написать, что вы забрали у нас двух свиней?
Партизаны смеялись до слёз, даже доктор, а Миша сказал:
— Это же просто здОрово — значит, немцы уже официально признали наше партизанское движение. Только почему Зося говорит о двух? Наши ребята и одной не съели.
— А вам жалко написать «две»? — сказала я. — Остальное съедите, когда придёте в следующий раз…
Так началась наша дружба с партизанами.
Как-то на рассвете меня разбудила работница, испуганно прошептала, что ко мне пришёл незнакомый человек. Русский. Я вышла к нему.
— Секретное дело, — сказал он, и в полутьме мне показалось, он улыбается. — Вот, от нашего командира…
Он протянул какой-то сверток. Я подошла поближе к окну, развернула… и что там было! Туфли! Только какие! На французском каблуке, ярко-красного цвета, очень красивые, но подходящие больше для роли Сильвы из известной оперетты.
— Что мне с ними делать? — спросила я.
— Приказано, чтобы надела и носила на здоровье! — гаркнул партизан. — И ещё записку командир просил написать: как понравились. Можно по-польски.
— МАтка бОска! — сказала я. — Они же для сцены или для цирка. Разве в них пройдёшь по снегу, по грязи?..
Я взяла бумагу и написала: «Миша, спасибо за туфли. Очень красивые. Буду в них ходить всю жизнь!» Правду о туфлях мы с этим партизаном договорились сохранить в тайне…
Миша изредка бывал у нас, но подолгу не задерживался. Хорошо было нам сидеть возле печки и разговаривать. Он умел рассказывать, но умел и слушать. А это не часто у людей бывает.
Как-то раз мой отец заговорил с ним о 1937 годе в Советском Союзе, об арестах, о высылке людей в Сибирь, спросил, неужели все они враги, все виноваты. Миша сказал, что ничего не знает об этом, что любит Сталина, верит ему. И если Сталин так делал — значит, надо было. Отец возражал, говорил, что не может быть в стране столько врагов — и женщины, и дети; что это — жестокость, лютость, тирания… Сказал, что Сталин и в мирное время пролил много крови… этого забыть нельзя… что в нём ничего нет от Бога, только от дьявола…
Миша вдруг побледнел, вскочил со стула и закричал:
— Я запрещаю, пан Михал, в моём присутствии так говорить о нём! Если бы это сказал кто-то другой, я застрелил бы его на месте!
— Стреляй, чёрт с тобой! Пся крев! — Я ушам не поверила, что отец может такое выговорить. Но не испугалась: я уже немного знала Мишу.
Они оба стояли, гневно глядя друг на друга, и тяжело дышали.
— Щуречек, — сказала я, — разве так можно?.. Успокойтесь… вы оба… Миша, мой папа любит Россию, он учился в Петербурге, окончил там Лесной институт. Ещё до вашей революции. А сколько русских книжек он прочитал! — и зачем-то добавила: — Я знаю русскую литературу лучше, наверное, чем польскую…