Горечь
Шрифт:
Но это уже — кол, а на колу, как известно, мочало…
И, всё же, если вернуться в серьёзное русло, я до сих пор помню утро моего первого подневольного появления в десятом «В», ребят из которого хорошо и давно знал, но все они, а также стены, парты, чёрная доска, портреты Тургенева и Пушкина показались мне чужими, враждебными, таящими угрозу. А рыжеватый Мишка Ваксин, славный парень, кто слегка косил, виделся отчего-то главным выразителем этой скрытой угрозы. На первой же переменке я помчался в свой прежний класс «Б» к друзьям и был порядком обижен, что они не восприняли моё отсутствие как нашу общую трагедию…
Сразу после нового года я уехал в Сибирь и первые месяцы получал довольно много писем от друзей и отвечал им, однако месяца через два
У бывших однокашников как раз начинались выпускные экзамены, вскоре после которых многие стали готовиться к институту. Дружба моя с Витькой, Колей и Андреем исчезла, как будто её не было, даже мелькнула мысль: а на кой чёрт я так переживал из-за неё, лез в бутылку и уехал бить баклуши и пить водку на верхотуре церковной колокольни Тобольска, хотя вполне можно было пить её с Колей Ухватовым или ещё с кем-то в Москве, на Садовой, на Малой Бронной, или даже в школе на чердачной лестнице, только чтобы, как и раньше, никто из взрослых не видел.
С осени я опять оказался в десятом классе, в той же школе номер 114 напротив Зоопарка, где директором был тот же «Федька Рощин — гроза слободки», а завучем — добрейшая (вот, вспомнил имя и отчество!) Евгения Леонидовна. Среди учеников бывшего девятого многих я, конечно, знал, и совсем неплохо — например Нину Копылову, мою первую любовь и сподвижницу по драмкружку, а также — Милю Кернер, чей рассказ я нещадно раскритиковал в литкружке и дружба с которой (настоящая!) продолжается уже 74 (семьдесят четыре) года. Ещё там были — Женя Минин, Юра Белокрылин, Давид Медведенко, Ира Кудрявцева, Юра Розенфельд, Лиза Охотникова, Таня Воробьёва, Эмма, Жозя, Петя, Ванда… (Это, извините, я проверяю свою память!)
Миля, как и я, задержалась на один год, но не потому, что «взбрыкнула», подобно мне: она уезжала с родителями в Бурятию, где отец пытался заработать побольше денег на жизнь. Были среди моих новых соучеников и второгодники, но были и такие, как Женя Минин и Давид Медведенко — дети польских эмигрантов-коммунистов, кого советская власть спасала от арестов у них на родине. Боюсь кляузничать и мазать чёрной краской наше прошлое, но не могу не сообщить неприятную правду: немало из польских коммунистов, родителей моих соучеников (в том числе мать Жени Минина, отец и мать Ванды) были вскоре арестованы у нас и домой никогда не вернулись. Между прочим, моя дорогая Миля через девять лет после окончания школы вышла замуж тоже за бывшего польского гражданина, коммуниста-подпольщика, бежавшего в Советский Союз, арестованного здесь и просидевшего в лагере ровно десять лет, но не утратившего свой революционный пыл. Однако, всё равно, человек он был хороший, и у них с Милей родились две дочери, но живут все они совсем в другой стране.
Однако хватит о плохом, а то, и впрямь, обвинят в полном отсутствии отчизнолюбия и бездумном злопыхательстве.
Вспомнить-то я собирался всего-навсего о Кольке Ухватове, а вот повело… О том Кольке, с кем мы дружили около трёх лет; кто беззаветно любил театр, красивых светловолосых девчонок и был серьёзен, вежлив и немногословен. Кто жил вдвоём с матерью в крошечной
И вот теперь, спустя тридцать лет, собираясь с Риммой в Минск, я получил возможность повидать там Колю — во второй раз после войны. Первый раз увидел его, когда вернулся в Москву, меня демобилизовали, я подыскивал работу и от кого-то из одноклассников узнал, что Колька Ухватов окончил театральный институт и стал каким-то немаловажным лицом в управлении по делам искусств Москвы, то есть, в полном смысле слова, искусствоведом — «ведает» искусством. Я решил зайти к нему по старой памяти: поговорим по душам и вдруг какую-никакую работёнку предложит — статью про театр или про самодеятельность написать, а то и про войну — как агитбригады фронт обслуживали и госпитали.
Ни разговора по душам, ни насчёт работы не получилось: он был жутко занят, на столе всё время звонил телефон, заходили сослуживцы; встретиться ещё раз не предложил, и я ушел злой и оскорблённый, ощущая себя просителем и вспоминая слова Беранже-Курочкина: «…Кто я такой в сравненье с ним, в сравненье с ним, с лицом таким?..» (С месье Ухватовым самим…) Мелькнула мысль, что его поведение может объясняться комплексом вины или стыда, который я начал замечать среди тех, кто по разным причинам не был на фронте и при встрече с побывавшими там старался загодя напяливать панцирь, чтобы сподручней было держать оборону против зачастую весьма спесивых и несдержанных «героев». (Или считавших себя таковыми.)
Впрочем, не верьте мне: такая мысль появилась значительно позднее, а тогда я просто решил никогда больше встречи с ним не искать. И придерживался своего решения лет двадцать с лишним, пока фамилия «Ухватов» не прозвучала в разговоре с мужем одной из сестёр Риммы, жившим и работавшим в Минске. Его имя Лёня, он московский дирижёр, пианист и находился тогда со всей семьёй в этом приятном городе не по зову сердца, а потому что в Москве найти работы не мог. До этого, по той же причине, ему пришлось побывать в городах Тверь и Сталино (позднее стал опять Донецком). Лёня был настоящий музыкант и настоящий музыковед — но не «ведал» музыкой, как Коля Ухватов искусством, а хорошо знал её, любил, писал о ней книги и увлечённо рассказывал в своих лекциях.
(О таких, как он, кто вынужденно покидал родные города и стены совсем не из-за «охоты к перемене мест», вспоминал недавно знаменитый дирижёр Геннадий Рождественский, рассказывая, как в 60-х годах прошлого века ему велели уволить из оркестра, которым он руководил, 42 музыканта, грешивших той же «нехорошей» национальностью, что и Лёня. Рождественский не сделал этого и ушёл из оркестра. Однако их всё равно уволили.)
Но с чего это вдруг Лёня упомянул фамилию «Ухватов»? А потому, что мой давний школьный приятель работал теперь в Минске, и не каким-нибудь простым «вЕдом», а самым главным в Белоруссии, то есть председателем Комитета по делам искусств. Я уточнил у Лёни имя этого начальника — оно было Николай, — и мне захотелось повидать того, с кем лет сто назад сидел в одном классе; с кем тайно распивал дешёвое вино на чердачной лестнице школы; с кем вместе выступал на школьной сцене, изображая кого-то из «Бориса Годунова» и, тоже пушкинской, «Барышни-крестьянки»; с кем гуляли по звеневшей трамваями Садово-Кудринской; вдыхали пропитанный собачьими экскрементами воздух в крошечной комнате на верхотуре большого красивого дома и страстно рассуждали о достоинствах и недостатках знакомых девчонок, на одной из которых он впоследствии женился, но брак был недолгим.