Горький мед
Шрифт:
лихо командовал чей-то зычный голос. Ему хором отзывалась вся артель.
Не помню, сколько времени длились эти припевки, как вдруг порожний вагон весом почти в пятьсот пудов дрогнул и медленно заскользил по смазанным мазутом, поставленным поперек пути рельсам и так же медленно и плавно опустился скатами на колею. И сразу из всех пятидесяти грудей вырвался не то облегченный стон, не то могучий, богатырский, вздох, как будто обрадованно вздохнула сама земля…
Я совсем охмелел от трудового угара, от команд хором, мне было жарко и весело. Гордость за людей, за себя, за силу, перед которой не могла
Стало светать, дымчато заалел по-зимнему морозный восток, когда был поставлен на рельсы другой вагон. Прибыла аварийная летучка, но и без нее уже все было сделано. Осталось только проверить уширение колеи, благодаря чему и получился сход, подставить новый рельс. Ждали только паровоза, ушедшего на соседнюю станцию для набора воды…
Потом вернулся паровоз, обе части состава были сцеплены, и поезд осторожно, будто ощупью, двинулся дальше.
Вместе с рабочими я вернулся в казарму и, почувствовав вдруг непреодолимую усталость, лег тут же на нары и проспал до следующего утра…
Когда я проснулся, мне почудилось, будто я все еще слышу беззлобную, залихватскую брань артельного старосты и озорную припевку про любвеобильную Дуню.
Придя в субботу домой, я постарался наиболее красочно рассказать о том, как работала ночью артель и я вместе с ней. Отец внимательно выслушал, потом похвалил меня за то, что я не отстал от других, не струсил, и заключил мой рассказ словами:
— Русский человек, когда разойдется, ему ничего не сули — будет работать. А ежели на водку пообещают, так тут гору одним чохом свернет. Нашему брату что работа, что хорошая песня — все едино.
Часто наблюдая теперь за работой могучих машин — кранов, многотонных экскаваторов и всяких мудреных комбайнов, освободивших человека от изнурительного труда, — видя, как легко и спокойно орудует человек за пультом управления сложнейшими агрегатами, я все же не забываю и о том времени, когда вдохновение работой при всей ее беспросветности овладевало человеком столь сильно, что переходило в наслаждение, равное наслаждению песней, когда оно творило чудеса, равные чуду умной работающей машины.
Сравнивая былое и новое, хочется, чтобы человек, радуясь своему освобождению от бремени непосильного труда, не утрачивал своего вдохновения, не превращался в бездушный придаток машины, а всегда чувствовал себя сильнее ее…
«Тройка гнедых»
Вскоре после кончины Андроника Спивакова умер от чахотки портной Иван Александрович Каханов. Ваня приехал из семинарии на похороны отца, но опоздал.
Вернувшись в одну из суббот с работы, я увидел на крыльце старого глинобитного кахановского куреня знакомую тонкую фигуру в семинарской шинели с двумя рядами медных пуговиц на груди, в фуражке с выцветшим бархатным околышем и значком, на котором сплелись замысловатые буквы НУС — Новочеркасская учительская семинария.
Я обрадовался и подбежал к товарищу. Широко улыбаясь, протянул руку, но, то ли потому, что на доверчивом моем лице было слишком много радости, в то время как душа моего друга еще не оправилась от перенесенного удара — смерти отца, то ли еще отчего, Каханов ответил на приветствие холодно и слабо пожал мою руку.
Он особенно внимательно, удивленно и чуть насмешливо оглядел меня умными глазами.
— О-о! Да ты вон какой стал!
Каким я стал, я не посмел спросить, но, судя по тону товарища, это могло быть и похвалой моему возмужалому виду, и порицанием за то, что я не догадался вовремя выразить товарищу сочувствие в его горе. Каханов всегда смотрел на меня сверху вниз, и это не столько обижало меня, сколько подогревало мое желание обязательно дотянуться до его культурности, а может быть, кое в чем и превзойти ее.
— Ну, как дела? — спросил Каханов.
— Да вот… уже работаю… в ремонте… — ответил я.
— Недалеко ушел, — усмехнулся Каханов.
Я поинтересовался:
— А у тебя как? С учением?
— Плохо. Пришлось оставить семинарию.
Я выразил искреннее сожаление:
— Почему? Как это?
— А так… Не мог же я оставить без присмотра больную мать и троих сестер-малолеток. Это было бы эгоистично. Стипендию в семинарии сократили, стали выплачивать неаккуратно. Нечем было платить за жилье и учебники. Но все это я мог бы преодолеть, подрабатывая уроками… Главное, конечно, смерть отца и беспомощность матери, сестер. А в общем, обидно: еще две неполных зимы — и я был бы учителем. Теперь придется искать какую-нибудь работу.
Нижняя губа Каханова заметно дрогнула.
— Так-то, Ёрка! «Суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано», — грустно продекламировал мой товарищ и испытующе прищурился: — Откуда это? Знаешь?
Я не знал и опустил глаза.
— Некрасов. Стихотворение «Рыцарь на час». — Каханов торжествующе взглянул на меня и вынес суровый приговор: — Не знаешь классиков. А пора бы знать.
Я поспешил рассказать о своем увлечении Горьким.
— Мало. Надо читать и знать больше. Русская литература огромна. Она обнимает весь мир.
Я стал рассказывать, как работал со всей артелью после крушения поезда, похвастал дружбой с рабочими и доверием ко мне мастера.
— Я сразу заметил: ты не прежний увалень, — откровенно заявил Каханов. — А дружишь с кем? Все так же с Иваном Роговым?
Я подумал, что нехорошо отрекаться от старых друзей, и смело ответил:
— Да, я дружу с ним. А что?
Каханов усмехнулся:
— Да ничего. Рогов так же хвастает своей силой и ругает интеллигенцию и всех, кто читает книги? Не так ли?
— Откуда ты знаешь? — невольно вырвалось у меня.
— Из личных наблюдений, — очень серьезно ответил Каханов. — Ходит твой Рогов, как борец, растопырив руки, сутулится, будто собирается кого-то боднуть головой, ни с кем покультурнее себя не здоровается. Ничего, наверное, не читает, ничем не интересуется, кроме своих мускулов.
Мне захотелось защитить Рогова. Нас связывали с ним какие-то общие интересы и маленькие тайны.
И тут у меня блеснула мысль — сблизить двух разных по характерам и, может быть, по взглядам на жизнь ребят, так как оба они теперь по своему положению стояли на одной ступени — оба были наполовину сиротами и должны были служить опорой для матерей.