Горняк. Венок Майклу Удомо
Шрифт:
Кзума старался разобраться в своих мыслях, облечь их в слова, но у него ничего не получалось. Он глядел на улицы, дома, людей и не видел ничего, кроме улиц, домов, людей. Чувство, недавно охватившее его, прошло, как сон.
— Пойду-ка я к Лии, — сказал он и свернул к ее дому.
В этот субботний вечер он рассчитывал застать у Лии полный сбор. Но, подойдя к дому, не услышал ни звука. Он толкнулся в калитку — она оказалась заперта изнутри. Постучал во входную дверь. Подождал и постучал снова.
И в памяти встала та первая ночь, когда он впервые пришел в Лиин дом. Как
Дверь приотворилась, в щель выглянула Опора. Она не сразу узнала его, а узнав, заквохтала, закудахтала, втащила в дом.
— Кзума! Пропащая душа! А мы думали-гадали, куда ты запропастился? Входи быстрее!
У Кзумы было ощущение, что он вернулся в родной дом. Вот она, Опора, тут. Та же, ничуть не изменилась. Те же чертики пляшут у нее в глазах, и сразу видно, что она хоть и помалкивает, а все понимает.
— С чего бы это в городе сегодня так тихо? — спросил Кзума.
— Полиция по соседству рыщет, многих торговок застукали за продажей пива и посадили.
— Лию предупредили?
— А ты как думаешь — за что Лия деньги платит?
— А своих товарок Лия предупредила?
Опора вскинула бровь и презрительно ухмыльнулась.
— Да ты, я вижу, не поумнел.
В доме тоже было непривычно тихо, точь-в-точь как в то первое утро, когда он тут проснулся. Он пошел за Опорой в кухню. Там топился очаг. У очага разлегся на полу Папаша — его свалил хмельной сон. Рот его был разинут, изо рта ползла струйка слюны.
— Где остальные?
— Лия, Элиза и Мейзи пошли в кино, Джозефа зацапали две недели назад и запрятали на полгода за решетку. На этот раз ему не удалось отделаться штрафом.
— И Мейзи с ними?
— А ты что, пропустил мои слова мимо ушей? — стрельнула в него глазами Опора.
— Все враки, старая.
Опора так заразительно засмеялась, что Кзума не мог не присоединиться к ней.
— Я же ничего не сказала.
— Чего не сказала языком, сказала глазами. Только все ты врешь.
— А что это я такого соврала?
— Да ты намекаешь, будто у меня шашни с Мейзи.
— Ну и что?
— А то, что сначала говоришь, а потом норовишь уйти в кусты или спрятать голову, все равно как страус, только страус прячет голову в перья, а у тебя перьев нет, ты ж не страус, а старуха, так что тебе спрятаться некуда.
Опора зашлась от смеха, бока ее заколыхались. Кзума старался не рассмеяться, делал зверское лицо, но ему здесь было так по-домашнему уютно, что он и не хотел, а захохотал вместе с веселой старушкой.
Отсмеявшись, Опора утерла слезы, погладила Кзуму по руке, ее дубленое, изрезанное морщинами лицо подобрело.
— Смотри, ишь как разговорился у нас в городе! Вот и славно! А когда из деревни пришел, из тебя, бывало, слова не вытянешь. Мужчина должен уметь разговаривать… Скажи, ты есть хочешь?
— Нет, я встретил моего белого, он зазвал меня к себе и накормил.
— Фу-ты ну-ты! Высоко залетел! Ешь с белыми! А нарядился-то как! Чего ж удивляться, что ты к нам носу не кажешь! — Глаза Опоры лукаво поблескивали.
— Полно глупости говорить, старая! — сказал Кзума. — Лучше расскажи мне, как поживает Элиза.
— Ты все еще думаешь о ней? — ласково спросила старуха.
— Думаю.
— Все по-прежнему. То плачет, то дуется, то круглый день молчит. А то веселехонька.
— А этот ее ухажер-учитель?
— Не знаю, о каком ты, их тут много перебывало, ходят-ходят, только долго ни один не задерживается, она их быстро отваживает.
— Вот оно что.
— Ты про себя расскажи.
— Работаю, а больше и рассказывать нечего.
— А мы грешили на тебя, думали, ты бабу себе завел.
— Да нет, какую там бабу.
— Йоханнес говорит, ты на руднике пришелся ко двору.
— И много Элиза с ухажерами гуляет?
— Бывает, что гуляет, а бывает, что ни вечер, дома сидит. Знаю я, что у тебя на уме, но я тебе скажу, это ты зря. Она не из таковских. Она со всяким-каждым путаться не станет. Был у нее один, да сплыл. Только давно это было да быльем поросло.
— А ты-то откуда знаешь?
— Глаза у меня есть и ревность мне их не застит, как тебе. Вы твердите одно: старуха да старуха, а я вас всех насквозь вижу.
Кзума уставился на языки пламени в очаге. На полу похрапывал и ворочался Папаша, бессвязная брань изрыгалась из его рта. Но вот Папаша перевалился с боку на бок и пустил струю. Лужа на полу все росла. Кзума смотрел на лужу, не в силах скрыть гадливости.
— Ты его и за человека не считаешь, верно я угадала, Кзума?
Кзума поразился тону Опоры.
— Разве ты не видишь, до чего он докатился?
— Вижу, Кзума. Но я видела на своем веку и много чего похуже, — со вздохом сказала Опора.
Кзума не отрывал глаз от языков пламени в очаге.
— За человека Папашу не считаешь, верно я говорю? А того не ведаешь, какой он был раньше, когда только в город пришел. Ты таких и не видел. Первый здесь силач. Его все почитали и боялись, А теперь ты за человека его не держишь. Поверь мне, старухе, сколько лет я на свете прожила, а второго такого, как Папаша, не видела.
Опора задумчиво улыбнулась, уставилась на огонь, а когда заговорила снова, в ее словах сквозила горечь.
— Когда Папаша шел по улице, женщины оборачивались на него, мужчины ему кланялись, и все почитали его за мудрость. И если кто попадал в беду, шел прямо к Папаше, и он всем помогал. Белые и те почитали Папашу. У него и деньги тогда водились, и друзья. Мужчины за честь считали дружить с ним, женщины сохли по нему. А когда беспорядки из-за пропусков поднялись, он поднял людей, речь им говорил — не одна сотня людей его слушала. Полиция и та его боялась. А уж умный был — все как есть понимал и за свой народ умел постоять. Но от ума своего большого он потерял покой, все равно как Элиза. Только Папаша, хоть он в своей луже и валяется, поумней твоей Элизы будет. Это я тебе говорю, Кзума. И читает, и пишет он тоже получше ее. Лию на улице подобрал и выходил. А вот ты, Кзума, ты его за человека не считаешь. А я тебе говорю, что я на своем веку не видела второго такого, как Панаша…