Городской пейзаж
Шрифт:
В семье Луняшиных почему-то считалось, что Марина ушла от Феди, бросив его на произвол судьбы. Но это не так. Случилась обычная в наши дни, банальная история, опасность которой для общества состояла в том, что она не имела явно выраженных мотивов. Ни один социолог, как бы ни был он эрудирован, не смог бы подвести какую-либо базу под это явление, как-то объяснить причину распада молодой семьи — распада, похожего на немотивированное преступление, которое ставит порой в тупик очень опытных криминалистов. Преступление — слишком сильное, конечно, слово, но все-таки было в этом, для многих неожиданном, разводе что-то преступно легкомысленное, что-то противоестественное и непонятное, дающее людям повод лишний раз подумать о себе и о своем племени с горькой усмешечкой и усомниться в своих правах называться человеком разумным. Потому что на вопрос — любит ли она своего мужа? — Марина бы
Все это только кстати! Потому что случай с Мариной и Федей Луняшиными не имел ничего общего с высоким порывом запредельного чувства.
Тому было много безымянных свидетелей, столпившихся над плачущей девушкой, сидевшей на краешке тротуара на углу перекрестка возле Самотечной площади, неподалеку от магазина «Инструменты». Был неестественно жаркий осенний день, было пыльно и душно, как бывает иногда в разгар московского лета, дул ветер, горячими своими порывами сметая к бортикам тротуара скрюченные сухие листья лип, опадавших на Цветном бульваре… А она сидела, отчаянно сгорбившись, расставив по-мальчишечьи ноги в стареньких джинсах, и громко рыдала, спрятав мокрое лицо в руках. Спина ее, обтянутая розовым батником, сотрясалась в судорогах. Звучные ее рыдания были так жалобны и вызывали в людях такое сострадание и испуг, что каждый, кто стоял над этой девушкой, готов был немедленно помочь ей, хотя никто не понимал, что с ней случилось, и люди встревоженно спрашивали друг у друга и у нее тоже: «Что с вами, девушка?! Что случилось? Что?!»
Справа, со стороны Садового кольца, поворачивали на Цветной бульвар автомобили в два ряда, проносясь мимо ног сидящей и мимо толпящихся над ней людей, которых становилось все больше и больше и которых, казалось, не замечала плачущая, не отвечая на их вопросы, пряча лицо свое от склоненных над нею лиц, продолжая все так же мучительно и горько плакать, будто она была одна на всем белом свете: ни машин, ни людей, ни грязного тротуара, ни мостовой — ничего этого не было как будто, а было только ее нестерпимое горе, которого она не донесла до дома, выплакивая тут, на краешке тротуара, над мостовой, не в силах больше бороться с ним и с собою… Ее жалели люди, не зная, что же им делать и как поступить, что предпринять в этом трагически-скорбном случае непонятного чужого горя, которое, по-видимому, было так велико, что требовалась экстренная помощь. И когда какая-то женщина сказала, что надо немедленно разыскать и позвать сюда милиционера, в этот момент со стороны Центрального рынка к плачущей торопливым и нервным шагом подошел молодой мужчина с серым, точно напудренным по загару лицом… Он шел по мостовой навстречу автомашинам, не обращая на них внимания, а когда приблизился, остановился над ней и, задыхаясь от гнева, спросил:
— Что тебе от меня нужно?
Это был единственный звук, который она сразу услышала и, еще сильнее зарыдав, резко подняла голову и каким-то стоном громко выдавила из себя:
— Ключи! У тебя ключи от квартиры!
Тот на глазах у растерявшейся публики с трудом вытащил потной рукой из брючного кармана ключи на брелоке и со злостью швырнул их к ее ногам. Ключи жалобно звякнули, а мужчина повернулся и с вывернутым наружу карманом пошел обратно, в сторону Центрального рынка, не замечая тряпичного мешочка, усом болтающегося с правой стороны брюк.
Люди возмутились, поворчали на современную молодежь,
Кто-то высунулся из кабины затормозившего автомобиля и злобно крикнул ей:
— Жить надоело?! Куда ты прешь под колеса?!
Но она не услышала и не обернулась на крик.
А началось все с сущего пустяка. На Центральном рынке Федя увидел кедровые орешки и захотел их купить.
— Нет, — сказала ему Марина.
— Почему?
— Я сказала — нет.
— Но почему такой тон? А-а-а, понимаю, понимаю…
— Вот и прекрасно, если понимаешь. Твой братец не человек, а прямо какое-то астральное тело; ты ему поклоняешься. Для меня же он низший астрал, как насекомое… У него дурная энергия. Я боюсь насекомых и боюсь твоего брата… У насекомых тоже дурная энергия. Ты же знаешь, как я боюсь всяких бабочек! Неужели ты не можешь понять меня и хотя бы немножко пожалеть? Но как же, как же! Братец всего дороже! Превыше всего! Противно, ужасно противно все это! Как ты не можешь понять! Я боюсь его дурной энергии, он мне противен, как ночная бабочка, жирная, скользкая, ой, какой кошмар… какая я несчастная… И ты тоже, ты тоже… Отойди от меня и не дотрагивайся, ты тоже с этой дурной энергией, ты тоже, как только вспомнишь о нем… Отойди, пожалуйста!
Все это она выговорила ему в случившейся с ней истерике. Она махала на него рукой, лицо ее искажено было гримасой нестерпимой боли, и, отгоняя от себя мужа, она сама торопливым шагом пошла от него прочь: темнея на фоне стеклянных дверей рынка, сквозь которые видна была освещенная солнцем улица…
— Что за бред?! — успел он крикнуть ей вдогонку. — Кто низший астрал? Какой еще астрал, черт побери!
Она чуть ли не побежала от него, услышав сзади его шаги и его голос. Тогда он сам остановился, проклиная тот час, когда впервые увидел эту женщину, и громко сказал ей вслед:
— Беги, беги! Я не собираюсь тебя догонять.
И пошел сам назад, уверенный, что она опомнится и сама догонит его. Но этого не случилось. Возле стоянки такси он оглянулся и, не увидев ее, опять остановился, вглядываясь в даль, надеясь среди людских голов увидеть ее голову…
— Далёко ехать? — спросил у него калымщик, крутя на пальце ключики от машины.
— Далёко, далёко, — механически ответил он и в страшной злобе пошел к Самотеке, где и увидел плачущую свою жену, сидящую на тротуаре в окружении столпившихся людей.
В назначенный день и час, когда их должны были развести в судебном порядке, он подошел к желтовато-грязному зданию и увидел возле входной лестницы тещу, худощавую женщину с прокуренным, отечным лицом. Она и теперь держала в руке пачку сигарет и, щурясь от дыма, внимательно смотрела на него сквозь этот голубенький дымок, часто затягиваясь на манер военного времени, когда курили махорку.
Марина была больна и не явилась в суд, послав вместо себя несчастную эту женщину, которая и слышать не хотела о разводе дочери. Он узнал, что без жены его не разведут и даже не будут слушать дело. С трудом поймал такси и вместе с тещей помчался за Мариной, уговорил ее подняться и привез в суд. И снова ему пришлось уговаривать, но теперь уже не Марину, а судебную администрацию, чтобы их дело не переносили на другой день, а рассмотрели сегодня же. К просьбе присоединилась и Марина, показав больничный лист, объясняющий ее опоздание. Им уступили и, соблюдая все формальности, как-то уж очень быстро и легко закончили дело в их пользу, отчего Федю Луняшина бросило даже в пот, потому что он рассчитывал на уговоры остаться вместе, на какие-то речи в защиту их супружества или хотя бы на искреннюю заинтересованность в его и ее судьбе.
Когда он вышел из синей комнаты, называвшейся почему-то залом, и попал в синие сумерки коридора, он увидел бледное лицо, подкованное турецкими усами, и, поймав протянутую руку брата, пошатнулся от тошнотворной слабости, очень испугался, что вдруг упадет, напугает своим обмороком Бориса, а потому превозмог себя и изобразил на лице некое подобие улыбки.
— Ну вот, — сказал он, — …и все.
— Такси у подъезда, — прохрипел Борис и, крепко взяв его под руку, повел, как пьяного, к выходу.