ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника. Части третья, четвертая
Шрифт:
Рональд Алексеевич знакомился с соседями и врачами, медсестрами, нянями. Отделением заведовал седовласый профессор-кардиолог, палатным врачом была привлекательная девушка с латышской фамилией. Отец ее, как выяснил Рональд, недавно погиб в северных лагерях. Мать как-то сумела сохранить московскую комнату (вторую при аресте отца отобрали) и вернулась сюда из казанской эвакуации, где дочь закончила высшее образование.
Майор Михеев угодил на соседнюю койку в госпиталь с тяжелым сердечным приступом. О его причинах он долго таил правду, но однажды отважился на откровенность с глазу на глаз. Никакой Боккаччо не выдумал бы такой истории!
Двоих офицеров, майора и лейтенанта из Хрулевского управления
Офицеры несколько удивились готовности колхозниц подписываться на облигации. План подписки даже несколько перевыполнили. Но... оказалось, что по неписаному местному закону все приезжие из Центра представители (агитаторы, лекторы, заготовители) подлежали некой... гражданской повинности: их оставляли ночевать у самых гостеприимных сельских активисток. Притом существовал, оказывается, даже некий неофициальный диспетчерский график этих ночевок, дабы ни одной активистке не обидно было!
Посему, после завершения подписки троих гостей — майора, лейтенанта-помощника и шофера-солдата «распределили» по домам, напоили, уложили и... приголубили!
Ночлег, однако, оказался неспокойным!
То ли бригадирша слегка погрешила против графика и проявила кумовство, то ли тройка военных показалась селянкам очень уж завидной добычей, только сон их после полуночи был нарушен...
Сладко уснувшего майора разбудили довольно бесцеремонно, а бригадиршу-хозяйку совсем неделикатно вытащили из-под мужского бочка... Дескать, хватит с тебя. Другие-то ничем тебя не хуже! Давай-ка, дорогой, сдавайся, да пошли-ка с нами! Теперь вот у этой дамочки побудешь!
Дородная, черноокая дамочка действовала так решительно, с таким ясным сознанием своего конституционного права на отдых, что майор, смущенно покрякивая, все же собрался и... до утра поддерживал гусарскую славу под кровом энергичной дамочки.
Но и тут покой был утром нарушен!
Майор проснулся от громкого женского спора в доме. Оказывается, женщины привели шофера, застигнутого при попытке завести машину. От майора красавицы потребовали категорического запрета заводить еще по меньшей мере на сутки.
Как и где провел он эти сутки — майор в точности не помнил, но картины, смутно сохранившиеся в его отуманенном мозгу, приближались не к «Декамерону», а к образам Гойи. Вдобавок женщины слили из бака бензин, а канистру спрятали.
Под утро разыгралась гроза с ливнем. В суматохе (ибо во многих домах потекли крыши, и воды хлынули в погреба) шофер учуял канистру, залил бак горючим, а радиатор — водой из кадки. Потом вынес полубесчувственного майора, вызволил плененного доярками лейтенанта и под лютой грозой летел — проселком, лужами, рытвинами, включив оба моста и рискуя башкой. Вот так и был доставлен майор Михеев в госпиталь, героем подписки на заем обороны.
3
А над семьей Вальдеков собиралась гроза не спасительная!
Оказывается, когда отца семейства отправляли на «скорой», Федя как-то ухитрился пристроиться к машине, чтобы выведать, куда положат папу. Дело было на холодном майском рассвете, мальчик в одной рубашонке и трусах простыл, свалился с воспалением легких, тоже почти в беспамятстве. Пришла машина и за ним, отвезла в детскую больницу на Воронцовом поле. И осталась в пустой квартире одна Катя, час от часу терявшая силы. С кем-то прислала мужу записку. И начальник госпиталя разрешил положить Катю в соседнюю с Рональдовой палату — там лежали женщины — военные врачи. По лестнице Катя поднималась сама. Палата выходила окнами на бульвар, где девушки-солдаты МПВО [13] вечерами поднимали, а утром спускали «толстопузого» — аэростат воздушного заграждения.
13
МПВО — Московская противовоздушная оборона.
Катя сразу попала в разряд «тяжелых». Ее лечили вливаниями строфанта и дигиталиса, пиявками на печени, и временами казалось, что ей легчает. Профессор Винцент приехал навестить ее. С фронта шли письма от Ежички — он командовал батареей противотанковой артиллерии. Вскользь, между прочим, написал, что награжден пятым боевым орденом. Письма были веселые и обнадеживающие. Мать посылала открытки сыну чуть не каждый день. Он продолжал получать их... уже после рокового дня.
Произошло это 12 июня. При ясном утреннем солнце. Оно озаряло палату, и «косою полосой шафрановой» [14] лежало на Катиной щеке. Накануне каким-то чудом просочился в палату Федя, только что выпущенный из больницы. Он один в квартире, прибирал ее, готовил себе что-то на керосинке и вот прибежал навестить родителей. Мать послала его домой пораньше. [15] Весь путь бульварами от Покровского до Петровки, со спуском на Трубную и подъемом к Сретенским, он проделывал пешком — маленький, худой, одинокий...
14
Строки из стихотворения Б.Пастернака «Август».
15
В реальности он застал ее уже без сознания.
Капитан Вальдек нанял сиделку к жене, чтобы облегчить ей даже простые движения. Было без десяти шесть утра. Как всегда, он заглянул в ее палату, врачихи перестали его замечать. Сиделка замахала руками — спит, мол! Все хорошо!
Но он угадывал всякое ее желание и тут почувствовал, что сквозь дрему ей надо что-то сказать мужу. Стал на колено, склонил ухо к ее губам. Уловил: «Ронюшка, поди, поиграй на солнышке, потом опять приходи!»
Он понял: образ сына и мужа у нее сейчас смешались, но, кажется, дышится ей и в самом деле полегче. Он накинул полотенце на плечо и пять минут плескался у раковины в мужской комнате. И шел назад, к себе, повесить полотенце на спинку койки. А навстречу ему уже бежала сиделка:
— Идите! Кончается!
Уловил последний Катин вздох. Поднялась и опустилась исхудавшая грудь. Прилила краснота к лицу. Вздулся крошечный пузырек розовой пены в уголке губ...
С другой койки добрый женский голос:
— Отмучилась, бедная!
И... уже молодые врачи-практиканты, в роли санитаров. Подняли кровать с Катей, понесли коридором в бильярдную. Этот средних размеров зал назывался так, видимо, по старинке — никаких столов бильярдных здесь не было, но... сколько было таких же коек, из самых разных палат. Их не торопились уносить обратно!
Когда-то Катя рассказывала, как она восприняла смерть первого мужа, Валентина Кестнера. Он скончался в полусне, у нее на руках, и она почувствовала, как бы из-под глыбы придавившего ее горя, два отчетливых ощущения: угасла мучительная ревность, всегда ее терзавшая со времен мужниной измены. И — превращение родного, только что живого сонного тела — в чужую, враждебную вещь.
Рональд Алексеевич ничего подобного не ощутил, держа Катину мертвую руку в ладонях. Ему еще не верилось, что она никогда больше не проснется, не откроет глаз, не пошевелится. Все чудилось, будто еще что-то поправимо, что это еще не все! Ибо — тогда — зачем же все оставшееся? Зачем сам-то он дышит...