Господин штабс-капитан
Шрифт:
Был я сильно пьян, так, что вспоминая этот конфуз становится стыдно и сегодня, раз в жизни - в день производства в офицеры. В последующем знал меру и никогда не позволял себе ни единой лишней рюмки.
Рассказы отца, детские игры, детские сабли, ружья, игра в «войну» — все это настраивало меня на определенный, я бы сказал военный лад. Мальчишкой я целыми часами пропадал в гимнастическом городке Стрелкового батальона, ездил на водопой и купанье лошадей с Литовскими уланами, стрелял дробинками в тире у пограничников. Ходил версты за три на стрельбище стрелковых рот, тайно пробирался со счетчиками пробоин в укрытие перед мишенями. Пули
У солдат покупал иной раз боевые патроны за случайно перепавший от отца пятак или за деньги, вырученные от продажи старых тетрадок. Я сам разряжал патроны, а порох употреблял на стрельбу из старинного отцовского пистолета или закладывал и взрывал фугасы.
Будущая офицерская жизнь представлялась мне тогда в ореоле сплошного веселья и лихости. Ведь у меня перед глазами всегда были такие примеры. Так в нашем доме жили два корнета Уланского полка. Я видал их не раз лихо скакавшими на ученьях, а в квартире их всегда дым стоял коромыслом. Через открытые окна доносились веселые крики и пение. Мать всегда ругалась, а отец хмурился, но молчал.
Особенно меня восхищало и… немного пугало, когда один из корнетов, сидя на подоконнике и спустив ноги за окно, с бокалом вина в руке, бурно приветствовал кого-либо из знакомых, проходивших по улице. «Ведь, третий этаж, вдруг упадет и разобьется!..» - думал я с замиранием сердца, но глядя в восхищении на этакое гусарство.
В итоге, когда я окончил реальное училище, мои высокие баллы по математическим предметам сулили мне легкую возможность прохождения вступительного экзамена в любое высшее техническое заведение. Но об этом и речи быть не могло. Я избрал военную карьеру. Поступить в юнкерское училище у меня не составило труда. Отец даже не спрашивал, кем я хочу стать.
Учеба в училище, как и беззаботная молодость, пролетела быстро, и как-то очень стремительно приблизился день производства в офицеры. Помню, как мы ощущали себя центром мироздания. Предстоящее событие было так важно, так резко ломало всю нашу жизнь, что ожидание его заслоняло собою все остальные интересы. Мы знали, что в Петербурге производство всегда обставлялось весьма торжественно, проходил блестящий парад в Красном Селе в Высочайшем присутствии, причем сам Государь поздравлял производимых в офицеры вчерашних мальчишек. Мы с нетерпением ждали, и вот он приблизился этот день. Каким будет он у нас — неизвестно.
В начале августа вдруг разносится по лагерю весть, что в Петербурге производство уже состоялось, несколько наших юнкеров получили от родных поздравительные телеграммы. Волнение и горечь воцарилась мгновенно. Про нас забыли! Действительно, вышло какое-то недоразумение, и только к вечеру другого дня мы услышали звонкий голос дежурного юнкера:
– Господам офицерам строиться на передней линейке! Мы вылетели стремглав, на ходу застегивая пояса. Стоим строем на плацу. Подходит начальник училища. Мы его приветствуем, он читает телеграмму, поздравляет нас с производством и несколькими задушевными словами напутствует нас в новую жизнь. И все! Мы были несколько смущены и даже как будто растеряны: такое необычайное событие, и так просто, буднично все произошло…
Но досадный налет скоро расплывается под напором радостного чувства, прущего из всех пор нашего преображенного существа. Спешно одеваемся в офицерскую форму и летим в город. К родным, знакомым, а то и просто в город — в шумную толпу, в гудящую улицу, чтобы окунуться с головой в полузапретную доселе жизнь, несущую — так крепко верилось — много света, радости, веселья.
Вечером во всех увеселительных заведениях Киева дым стоял коромыслом. Мы кочевали гурьбой из одного места в другое, принося с собой буйное веселье. С нами веселились большинство училищных офицеров. Вино лилось рекой, песни веселые и разгульные, пьяненькие офицеры, веселые воспоминания… В голове — хмельной туман, а в сердце — такой переизбыток чувства, что взял бы вот в охапку весь мир и расцеловал!
Потом люди, столики, эстрада — все сливается в одно многогранное, многоцветное пятно и уплывает.
В старой России были две даты, когда бесшабашное хмельное веселье пользовалось в глазах общества и охранителей порядка признанием и иммунитетом. Это день производства в офицеры и еще ежегодный университетский «праздник просвещения» — «Татьянин день». Когда, забыв и годы, и седины, и больную печень, старые профессора и бывшие универсанты всех возрастов и положений, сливаясь со студенческой молодежью, кочевали из одного ресторана в другой, пили без конца, целовались, пели “Gaudeamus” и от избытка чувств и возлияний клялись в «верности заветам», не стесняясь никакими запретами.
Через два дня после этого хмельного веселья поезда уносили нас из Киева во все концы России — в 28-дневный отпуск, после которого для нас начиналась новая жизнь.
ГЛАВА 6.
Два дня до.
– Итак, у нас от роты осталось всего около сорока боеспособных солдат… Раненых отправили в полковой лазарет?
– Да, во главе с подпоручиком Сенцовым, - ответил Тимофеев.
– Слушайте, прапорщик, - обратился я к нему, - примите командование двумя взводами, своим и взводом Сенцова. В них же осталось человек по десять?
– У меня пятнадцать, у Сенцова восемь, - уточнил Тимофеев.
– Фельдфебель, сколько у вас?
– Двенадцать, ваше благородие! – отрапортовал фельдфебель Марков, временный командир четвертого взвода.
– Так…, а что у вас подпоручик Минский?
– Одиннадцать…
– Дааа…не густо… Что будем делать, господа? Если, не дай Бог, чехи вздумают контратаковать, сможем ли мы удержать позиции? – обратился я к своим офицерам.
Все задумались. Молчание, тягостное, совсем не радостное, нависло над низким потолком захваченного час назад вражеского блиндажа.
– Караулы расставлены? – спросил я.
– Так точно, - ответили мои командиры.
– Что ж, будем ждать. Коли суждено нам всем положить головы на этой высоте – положим, не посрамим русского оружия.
Все согласились. После военного совещания в землянке установилась атмосфера покоя и умиротворения. Тимофеев достал стопку писем и стал их перечитывать. Минский сел на деревянный настил, служивший, как кроватью, так и диваном. Облокотившись на бревенчатую стену военного сооружения, он закрыл глаза, и, мне показалось, задремал. Фельдфебель Марков вышел на воздух покурить. Он знал, что я не приветствую курение и в своем присутствии не позволяю дымить.