Государь всея Руси
Шрифт:
— Я пел ему, — рассказывал он Владимиру, — и вспоминал, с какою мукою ложился и ложусь на супружескую постель с его дочерью, чтоб наполнить детородящим семенем её ложесна. И душа моя, сравнивая ту муку с его мукой, праведнически просветлялась от мысли, что моя мука неисчислимо тягостней, и ещё легче вспоминались мне стихи псалмов, омывая душу мою, яко роса Ермонская, сходящая на горы Сионские [47] .
Но чаще разговоры у них были совсем иные — простые, житейские, серьёзные, порой высокомудрые (мудрствовал в основном Андрей), и если всё же касались плотского, греховного, то и тут обходилось без шутовства и скабрёзностей Андрея. Любил он поговорить об этом не только как прелюбодей, но и как философ.
47
...яко роса Ермонская, сходящая на горы Сионские — слова из Библии (Ветхий Завет; Пс. 132:3). Ермон (Хермон) — гора в Северной Палестине. Сион — гора на юго-западе Иерусалима. Когда Давид взял крепость, расположенную на этой горе, расширил и застроил её, Сион сделался городом Давидовым и столицей Иудеи. Позже Сион — название Иерусалима как земного пребывания Бога.
Оседлав этого конька, он принимался доводить Владимиру, что плотский грех — то злая выдумка попов, а на самом деле никоторого греха в совокуплении с женщиной нет и быть не может, понеже сам Вседержитель, сам Бог Отец, решив родить сына своего, Иисуса Христа, сошёл духом своим на женщину — пусть на самую достойную, но на женщину! Всевышний не усмотрел в ней ничего дурного и нечистого, иначе не наполнил бы её чрево своим животворящим духом! А попы мнят себя прозорливей и добродетельней самого Бога и квохчут со всех амвонов, что женщина — исчадие ада.
— И придумали то чёрные попы, — вещал он перед Владимиром, как оракул. — Белые только вторят им... Понеже боятся чёрных; у тех вся власть. А чернцы, ясно, в отместку придумали. Сами не женятся, а зависть берёт, что все вкруг с бабами тешатся! Вот и измыслили, и в книги святые тайно вписали, дабы сотворить как по присловью: сам не гам и другому не дам.
Владимир не поддерживал таких разговоров — разве что словом-другим, уклончивым, осторожным, — старался по возможности избегать их, и не без причины: во всех этих умствованиях Андреевых кишмя кишела откровенная ересь. Дойди она до церковников, до митрополита — беды не обобраться. Церковь в таких делах беспощадна, Владимиру же особенно нужно было опасаться её неудовольствия: Церковь была его последней и единственной защитой, пред которой отступал царь. Многие беды она отвела от него, от многих опал и кар оградила, и тогда, в ту тревожную пору — десять лет назад, когда, наущаемый матерью, он открыто предъявил свои права на престол, мимо Иванова наследника царевича Дмитрия, тогда тоже лишь Церковь своим печалованием спасла его от возмездия.
Андрей понимал причину уклончивости Владимира, понимал, почему того так воротит от подобных разговоров, да и отчего было не понимать? Он ведь и сам давал себе отчёт, до чего додумывается и договаривается. Правда, относился он к этому совсем иначе, чем Владимир. Он знал, что это опасно, знал, чем это грозит и чем может кончиться, но чего-то иного, личного, того, что было у Владимира, у него к этому не примешивалось, и он частенько со смешком прорицал:
— Знаю, спалят меня попы в деревянной клетке, как Матвея Башкина [48] . Истинный Бог, спалят! Да не насладятся, нет! Мои грешные телеса, подсмаливаясь, так будут смердеть, что им, толстогузым, целую седмицу черева будет выворачивать. Когда Матвея палили, сказывают, ладаном пахло. Святого спалили — не иначе. А я не ладаном запахну — бесятиной! Поистине, впервые настоящего грешника спалят.
48
Матвей Башкин — был осуждён как еретик на церковном соборе в 1552 году, заточен в Волоколамский монастырь.
А Владимира успокаивал:
— Ты, братанич, не трусь! Не хватало ещё — попов страшиться. Бога страшись! Дьявола страшись! Ещё и попов! Да и не выдам я тебя — ни Богу, ни дьяволу, а уж тем паче попам!
Владимира подкупало это простецкое, как будто даже шутейное и ни к чему не обязывающее «не выдам». Было в сей шутейской простоте и непринуждённости что-то такое, чего не заменишь никакой клятвой. И в самом
— Выдашь. Израдцы [49] на клятвы горазды.
— То верно, — без доли смущения или обиды соглашался Андрей, словно речь шла совсем не о нём. — И правильно делаешь, что не веришь. Не верь, братанич, н-никому не верь! Все сплошь израдцы, все! «Не возгласит петух, как отречёшься от меня трижды» [50] . Не простому смертному изречено, не нам с тобой — апостолу!
— Пошто же тогда говоришь: не выдам?
— Бывает так: знает человек, что не выдаст. Иной раз за грош продаст, а иной — на смерть пойдёт, но не выдаст. Есть в человеке такая кость, братанич... В самом слабом, в самом хилом есть она, скрытая от него самого. Но уж ежели выпрется она — нипочём не сокрушить её! Вот и во мне сия кость выпирает. Потому и знаю: не выдам. Тем паче — попам!
49
Израдцы — изменники.
50
«Не возгласит петух, как отречёшься от меня трижды» — выражение из Библии (Новый Завет); слова эти Иисус Христос говорит апостолу Петру на горе Елеонской: «…в эту ночь, прежде нежели пропоёт петух, трижды отречёшься от Меня» (Матф. 26 : 34).
— Попам, буде, и не выдашь, а иным?
— А кого ты ещё страшишься? Матушки своей? И ей не выдам. Паче уж дьяволу, нежели ей!
— Вот ты как о матушке?! — удивился Владимир, но не обиделся, не рассердился, наоборот, — крепче поверил Андрею и, подталкиваемый этой верой, неожиданно для самого себя заговорил о своём сокровенном: — Истинно, матушка строга и сурова, да на плаху она меня не пошлёт и в темницу не вкинет... чем бы я пред ней ни провинил. Иная воля тяготит меня... Спасу нет, как тяготит. Разумеешь, о ком я?
Андрей не ответил.
— Так тяготит, что и жизнь не мила. Помереть бы, ей-богу, иль уйти куда глаза глядят. Безрадостно мне в отечестве... Разумеешь?
— Разумею, — ещё чуть помедлив, ответил Андрей. Он словно ждал от Владимира самого главного признания, потому и медлил или, наоборот, хотел насторожить его своим молчанием, чуя, что тот решается открыться в чём-то очень сокровенном, и остановить, не дать ему высказаться до конца. К чему ему были Владимировы тайны ему, Андрею Хованскому, кутиле, весельчаку, сластолюбцу? Куда они могли завлечь его? А что могли — и усомниться не стоило! Чем могли обернуться? Чем наполнить его вольготную жизнь? Во что превратить его самого?
Так оно, пожалуй, и было: бражник, прелюбодей не желал знать ничего — ничьих тайн, ничьих намерений, ни дел, ни задумов, а философ, ужившийся (чудом!) в нём рядом с его непутёвостью, желал, и философ таки одолел.
— Разумею, братанич. Токмо ли безрадостно? Сиротливо тебе в отечестве. И всё у тебя беспросветно. Вам с ним ни на чём не поладить: два медведя в одной берлоге не уживутся.
— Твоя правда, — обрадовался Владимир, словно Андрей высказал за него как раз то, чего он сам не решился или не смог облечь в слова. — И я уж давно ищу выход... Но праведный путь лише один — в монастырь.
— Нет, монастырь — для тебя не выход. И не спасение. Инок Власий иль князь Володимер Старицкий! От кого легче избавиться? Разумей! Ты ему опасен в любых одеждах — и в мирских и в иноческих. А боится он токмо князя Володимера Старицкого. Боится, братанич, — твёрдо повторил Андрей в ответ на возражающую ухмылку Владимира. — И пуще, чем ты его. Да! Ему есть что терять. Разумей! Тебе — токмо присный живот, ему — царство. Положи-ка на мерила!
Андрей покачал руками с растопыренными пальцами, мысленно взвешивая эти две весомости — человеческую жизнь и царство, и глаза его, пристально следившие за покачивающимися руками-чашами, словно он боялся обвеситься, стали торжественно-суровыми — казалось, сама истина непреклонно смотрела на Владимира.