Государь всея Руси
Шрифт:
Велика и непостижима эта штука — дьяческая благорассудность, и тот, кто хочет переплюнуть других то ли свадьбой, то ли крестинами, то ли даже похоронами, тот не пустит дела на самотёк, не доверится дьяческой благорассудности и разрядным книгам, в которых эта же самая благорассудность, задобренная серебром и шубами, давно утвердила себя чернильной строкой, смешав праведное с грешным.
Вот и Сицкий от той же заботы заходился обхаживать Висковатого, зная, что тот, составлявший последний царский свадебный чин, будет непременно составлять и этот.
Боярин не питал надежды задобрить или подкупить дьяка: Висковатый был неподкупен, и ни серебро, ни шубы, ни соболя не заставили бы его составить для Сицкого чин, которого ни он, ни его дочь не заслуживали. Просить дьяка, уповая на его
Зная всё это, Сицкий намерился подойти к дьяку совсем с иной стороны: соблазнить, подкупить его собственным расположением. Ведь он, Сицкий, — глава особой думы, созданной Иваном при царевичах, и, стало быть, главный опекун, ежели... И дьяк, конечно, как и все иные, не может не думать об этом и не приискивать себе новой опоры на случай этого ежели.
Что злато, что серебро, что шубы, шелка, бархаты? Для мудрого вся эта рухлядь — ничто! Иное дело — человеческое расположение! Дружбу и участливость не купишь ни за какие деньги. А земное счастье переменчиво: сегодня ты на коне, а завтра сброшен долу, в прах, в гной, и кто тебя поднимет оттуда, как не тот, кто облагодетельствован тобой. Так думал Сицкий, нисколько не сомневаясь, что Висковатый, со своим умом и прозорливостью, не станет пренебрегать его благорасположением. Он был неглуп, Сицкий, и понимал людей, но понимал ровно настолько, насколько понимал самого себя, и потому мерил всех на свой аршин. А той меры, которая могла бы быть приложима к Висковатому, он не знал и не подозревал даже её истинной величины и сущности, и потому сейчас — с презрением, поняв, что не возьмёт дьяка своими ласками, а после — в злорадстве, когда свершится над дьяком лютая воля царя, он будет думать, что дьяк просто ошалел от свалившегося на него счастья, положив себе слишком высокую меру и слишком высоко оценив себя.
— Что же обижаешь меня, Иван Михалыч? — Сицкий не стал скрывать своего неудовольствия холодным отказом Висковатого. Его маленькое, бабоватое лицо даже слегка ощупло, стянутое, как завязкой, надменно-обиженными губами.
— Да чем же, Василий Андреевич?
— Гнушаешься моим приглашением. А я веди с добром к тебе...
— Не гнушаюсь, Василий Андреевич. Стерегусь... Как бы не сказали ненароком, не к чести твоей, что улащиваешь ты меня.
— Пошто мне тебя улащивать-то, дьяк Иван?! Мы с тобой — как небо и земля!
— То верно, Василий Андреевич. И вон, у окоёма, земля с небом смыкается, да с виду токмо... А поди на то место, позри — ан и тамо они первозданно разъяты.
Из царского шатра высунулся Федька Басманов, властно позвал:
— Дьяк Иван! Цесарь кличет!
Иван сидел на невысоком лежаке, покрытом белой, татарской выделки, кошме, был угрюм, отрешён. Руки, сплетённые на груди, тяжело оттягивали ему плечи, и он казался вялым, безвольным, подавленным, покорно ждущим чего-то или уже отчаявшимся дождаться. На вошедшего Висковатого не обратил никакого внимания, не глянул, даже не пошевелился, — так и остался сидеть, безвольно, угрюмо сгорбленный, но с напряжённо вскинутой головой, которая одна и не покорилась этой тяжёлой истоме, одолевшей его тело.
Перед ним стоял небольшой, низенький столик с круглой столешницей, отделанной тонкими резными пластинами из бивня моржа, на столешнице — книга. Висковатый знал эту книгу, он и прежде не раз видел её у Ивана. Это был «Просветитель» Иосифа Санина [169] , знаменитого вождя иосифлян. После Священного Писания и Патерика [170] книга неистового волоцкого игумена была наиболее читаема и почитаема Иваном. Отсюда, не без усердной помощи митрополита Макария, он почерпнул первые и самые впечатляющие мысли о божественной природе царской власти, здесь нашёл идею самодержавства и беспредельности воли государя, уяснив со всей силой своей могучей страсти их священное триединство и нерасторжимость,
169
Это был «Просветитель» Иосифа Санина... — Иосиф Волоцкий (Иван Санин; 1439/40— 1515), основатель и игумен Иосифо-Волоколамского монастыря, известного своим высоким иноческим уставом; глава иосифлян, возглавлявший борьбу с еретиками и нестяжателями. Писатель (в том числе автор «Просветителя»).
170
Патерик (отечник) — сборник житий русских святых.
Теперь всё это уже вызрело в нём, окрепло, заматерело, соединившись с его собственным — ещё более непомерным и воинствующим, но он до сих пор не расставался с этой книгой. Что он ещё искал в ней и что находил? Что она рождала в его неистовой, посягнувшей на нечеловеческие пределы душе? Этого никто не знал. Не знал, быть может, он и сам.
Федька Басманов, выжидательно стоявший за спиной Висковатого, тихо окликнул Ивана. Тот будто и вправду очнулся: неподвижные глаза его дрогнули, он всхмурил брови, глухо сказал:
— Поди прочь, Басман.
Федька, обиженно сопнув, убрался из шатра.
— Почитать хотел... — Иван положил руку на книгу, помедлил, насторожив ухо, словно опасался, что Федька будет подслушивать. — Да не чтётся.
— Что же так, государь? — спросил Висковатый, чувствуя под сердцем холодную пустоту. Так бывало всегда, когда он не знал, зачем Иван призывает его. — Книга прискучила иль иное?..
— Нешто книга сия может прискучить?! — возмутился Иван, словно Висковатый усомнился в каких-то его личных достоинствах. — Книга сия!.. — Он взял книгу двумя руками, торжественно приподнял. Слова уже ничего не могли добавить к этому, и он, измерив дьяка презрительно-вялым взглядом, бережно опустил книгу на стол. — Неужто не читал ты её, что безлепицу таковую глаголешь?
— Не довелось, государь.
— Не довелось? — Взгляд Ивана стал напряжённей, острей, вялость исчезла, и презрительность, в которой была немалая доля снисходительности, сменилась холодной отчуждённостью. — Да и не станешь читать... Знаю. Как тебе стать читать книгу столь ревностного гонителя еретиков, коли ты сам еретик?
— Куда мне, государь? — улыбнулся Висковатый, стараясь отшутиться. — Знать бы свои дела, которые на меня положены, да не разронять списков.
— Вот-вот! Не позабыл выговор митрополита. Я також помню, за что на тебя святой собор епитимью наложил. За то, что о святых иконах сомнение имел и вопил, возмущая народ.
— И за то — також... Но более всего за то, что нарушил правило шестого Вселенского собора, возбраняющее простым людям принимать на себя учительский сан, — подсказал Висковатый, не оставляя шутливого тона, хотя уже не шутил, а скрыто дерзил, правда целя не прямо в Ивана, но и не мимо.
— А за то тебя пуще следовало покарать, бо уж больно любишь ты всех поучать. Почал с попов, а уж подбираешься ко мне.
Иван сказал это со злым ехидством и явным намерением нанести Висковатому удар почувствительней, но, сделав это, сразу же и понял, что перестарался. Напоминать о их недавнем недобром разговоре, а тем более возвращаться к нему он совсем не собирался и не хотел вновь разругаться с дьяком. Глаза его, только что злорадно пялившиеся на Висковатого, чуть ли не виновато вильнули в сторону: он явно ругнул в душе свою запальчивость, но исправить ничего не захотел, предоставив дьяку самому выбираться из этого положения.