Государева почта. Заутреня в Рапалло
Шрифт:
— Магнитная стрелка… Вертикальная ось… Вектор напряженности… — Красин воодушевлен, его голос хранит это волнение, откровенное волнение. — Докембрий–ские отложения… Кварциты… Железистые кварциты…
— Значит, железистые кварциты… Двести миллиардов тонн?
Это спросил Рудзутак, тревога Красина не обошла и его.
— Можно допустить, что и двести, — отвечает Боровский, подняв на Рудзутака веселые глаза.
— Двести? — не может скрыть своего изумления Рудзутак.
Все понятно: внимание Красина приковала проблема магнитного Курска, проблема для нашего представления о богатствах, таящихся в недрах русской земли, фантастическая: двести миллиардов, которые со свойственной ему веселой бравадой назвал Боровский,
Если говорить строго, то Курск имеет косвенное отношение, к профессиональным интересам Красина. Красин — инженер–электрик не только по образованию, но и по опыту работы. Петербургский технологический, а затем Харьковский приобщили его к тому большому, что условно можно было назвать проблемой электрической революции, как эта проблема рисовалась людям науки в самом начале века. Именно электрической революции: в том, с какой широтой и основательностью электричество преобразовывало мир, была могучесть и новизна революции. Красину была симпатична эта формула: электрическая революция. В ней, в этой формуле, соединились самые большие начала его жизненного опыта — революция и электричество, начала, разумеется, не равнозначные, но насущные вполне. Но вот что существенно: круг его друзей нередко подбирался по признаку, который был тут обязателен, — были подданными революции и, пожалуй, чуть–чуть электричества.
Один из них — Воровский. Правда, он не строил вместе с Красиным электростанций в бакинском пригороде Баилове, не электрифицировал Петербург, не возводил тепловые станции в Германии, но был давним товарищем Леонида Борисовича по партии, как и коллегой по инженерным устремлениям и интересам. За большим дачным столом красинского дома в Павловске, где подчас собирались петербургские инженеры, друзья видели и Воровского — на этих вечерах, зарекшись, гости не говорили на инженерные темы, что не столько обескураживало, сколько окрыляло Вацлава Вацлавовича, ибо давало простор его литературным интересам. Однако человек, всем благам предпочитающий сдержанность, он не очень–то злоупотреблял правами. Но свою власть, почти абсолютную, Воровский использовал на этих вечерах своеобразно: он читал не столько себя, сколько Чехова, читал артистически. Сходство, которое было у Вацлава Вацлавовича с писателем, помогало чтению: казалось, читает сам Чехонте.
Но когда друзья оставались одни, беседа касалась и инженерных тем, при этом и стратегических: тоннель через Кавказский хребет, сокращающий связь России с Закавказьем, железнодорожные пути из Сибири в Новый Свет, или, как сейчас, освоение Курской магнитной аномалии. Реализации этих проектов необходима была самая малость: революция. Друзья не теряли надежды, что она не за горами. По крайней мере их мечты о техническом преобразовании России были той дополнительной энергией, которая мечту о революции приближала.
Но способность Красина к стратегическому мышлению была ценима не только его русскими друзьями, о даре сибиряка–россиянина знали и в Европе. Этому немало способствовал старик Сименс — красинские идеи технического переустройства фирмы во многом способствовали успеху «Сименса и Шуккерта». Когда совершилась революция и Красин занял свое высокое положение в штабе экономического обновления России, в Германии это было объяснено своеобразно: старик Сименс переуступил своего первого советника Ленину. Формула была именно такой — «переуступил», не исключено, что ее автором был сам старик Сименс: формула косвенно превозносила фирму. Но и Красин не был простаком, обратив свои немецкие связи на пользу революции. Когда Красин появлялся в Берлине, встреча
Не позволит ли нынешний приезд в Берлин возобновить эти встречи? А если позволит, быть может, свое место займет и земная фантастика Курска? Интерес к этой фантастике в Европе непреходящ: в конце века француз–магнитолог Муро исследовал залежи руды и был потрясен обнаруженным. Едва ли не через двадцать лет прошел своей осторожной тропой немец Шварц, прошел, тщательно фиксируя виденное, и, онемев от изумления, уехал в Германию, бережно унося и свою немоту, восхищенную немоту. Едва добравшись до отчих пределов, многомудрый немец испустил дух — казалось, сама его кончина явилась следствием изумления, которое обременило сердце ученого германца, обременило и обрекло.
Нельзя сказать, что смерть немца смирила интерес к курской фантастике, скорее она пробудила этот интерес. Не исключено, что Курск своеобразно заявит о себе и в Берлине и в Генуе.
— Сказать «новый Рур» — не все сказать, — заметил Рудзутак.
— Далеко не все, — согласился Леонид Борисович, — Курск много мощнее, да и иной по своему существу: железная руда, железная… — Красин вступился за Курск с видимой страстью.
Утром мы увидели Новую Ганзу во всем ее блеске — Красин повлек всех к Феликсу Дейчу.
Завтрак был сервирован с грубоватым изяществом, чуть бюргерским: красная и белая рыба в ярко–зеленом окладе салата великолепно смотрелась на желтых керамических тарелках. С немецкой правильностью винная батарея была выстроена едва ли не по ранжиру, но главенствовало рейнское белое — ему отдали предпочтение и русские, при этом отнюдь не только потому, что были в этом доме гостями.
Послетрапезный час гости провели в библиотеке — расчетливый Дейч знал, куда повлечь Чичерина.
Хозяин показал свои дива: томик Гёте и фолиант Вольтера с автографами авторов, а потом как по команде появилась серия книг, исследующих доблести Ганзы и ганзейцев, — не было более действенного средства приблизить разговор к насущному, чем прикосновение к этим пыльным фолиантам, крытым телячьей кожей, желто–молочной, залитой воском и маслом, ссохшейся, в трещинах.
— Урок бессмертной Ганзы: ничто так не гасит огонь войны, как взаимный интерес, а следовательно, торговля.
— У купцов — хорошая память? — засмеялся Чичерин, в его реплике, как обычно, начисто отсутствовало категорическое — с ним легко было говорить.
— Именно, — подхватил деятельный Дейч. — В наших отношениях со славянским миром был свой золотой век: Ганза… — Он задумался: не иначе, его мысль зашла так далеко, что порядочно смутила и его. — Как у всех крупных явлений в истории, конец Ганзы неоднозначен: одни говорят, что ее сокрушили внутренние распри, другие — деспоты…
— Деспоты?
— Именно. Грозный, например… — Казалось, он и сам был изумлен, что у жизнелюбивой темы оказался такой конец.
— У немцев были свои деспоты, кстати, в их возвышении участвовали и купцы… — заметил Чичерин.
— И могут быть еще, при этом возникнут не без участия купцов, — согласился Дейч — можно подумать, что он вел разговор, чтобы утвердить эту истину: могут быть еще.
Он продолжал держать на своих раскрытых ладонях фолиант в телячьей коже: получалось, что из старинной книги он извлек эту мрачную истину о деспотах, которых вызвали к жизни и купцы.