Готический ангел
Шрифт:
Но все же страшно. О страхах своих я говорю лишь ангелу, который всегда тут, со мною, стоит в изголовье кровати, протяни руку, и коснешься – на это сил хватает, прикосновение дарит новые, а еще надежду, и слезы после Савушкина ухода высыхают.
А Савушка читает Шекспировы сонеты, я почти не слушаю – уж больно мрачно все, тягостно и недобро. Отчего любовь не в радость? Отчего обязательно умирать?
Савелий сидит близко к свечам, близоруко морщится, запинается
– Прости. – Он захлопывает книгу, раздраженно, будто она в чем-то виновата. – Я не умею читать стихи.
– Неправда. – Улыбаться тяжело, но я улыбаюсь, я не хочу его обидеть и не хочу, чтоб уходил. А он уже готов, глядит искоса на дверь, суетливо поправляет одежду, мнется, как всегда, подбирая слова для прощания.
– Мне пора. – Холодный поцелуй, такой же невыразительный, как читанные только что стихи. – Ты прости, пожалуйста, мне действительно пора.
Киваю. Прикусываю губу, сдерживая слезы, и слышу уже тяжелую, ленивую поступь Прасковьи, несущей поднос с ужином.
– Завтра все будет иначе, – пообещал Савелий, уходя.
Ложь, очередная ложь, но до чего же хочется верить.
А на другой день в доме появилась Екатерина Юрьевна. И Сергей.
Матвей
– Это вы от Петра Аркадьевича? – Ольга Викторовна открыла дверь сама, но впускать не собиралась. Во взгляде ее читалось удивление, смешанное с легкой брезгливостью. Генеральша, как есть генеральша: в богатом красно-парчовом халате, перевязанном пояском, который символической границей разделял телеса на грудь и живот – два одинаковых валика, тесно обтянутых шелком.
– Я Матвей. – Отвести взгляд от валиков получилось с трудом, не покраснеть бы, а то эта валькирия мигом просечет ход его мыслей. – От Петра Аркадьевича.
– Проходите. Времени у меня немного, и вообще я предпочитаю не видеть незнакомых людей в доме, но раз Петр Аркадьевич просил… – Она шествовала по коридору, и полы халата языками огня разлетались в стороны, а мягкие домашние тапочки, вызывающе дешевые, со стоптанными задниками, приглушали звук ее шагов. Коридор был длинным и прямым. Светлые стены с лепниной, картины, декоративные светильники, позолота… богато.
– Проходите, – Ольга Викторовна распахнула одну из дверей. – Садитесь.
И, развернувшись в пустую трубу коридора, гаркнула:
– Людка, кофе принеси!
Комната была обыкновенной, богато обставленной, конечно, но при этом удивительно невыразительной, этакое продолжение коридора вместе с его ковровой дорожкой, картинами и лепниной. Низкий диван, приняв вес Ольги Викторовны, слабо заскрипел, полы халата разошлись, демонстрируя байковые рейтузы с растянутыми, вытертыми коленками.
– Так теплее, – пояснила дама. – А то ж застудиться –
Матвей изложил, кратко, четко и не вдаваясь в лишние детали. Ольга Викторовна слушала внимательно и не прерывала, а горничную, полнотелую и неповоротливую, похожую на хозяйку точно сестра-близнец, отослала мановением руки, не отвлекаясь.
– Я всегда была против этой затеи, – сказала Ольга Викторовна, когда Матвей замолчал. – Художественный кружок, Господи! Оно, конечно, хорошо, что девочка интересуется, но вы бы видели, что они рисуют!
Кофе подали в больших нарядных чашках, белых с толстой золотой полосою, сползавшей с ручки вниз, к крохотному донышку, а оттуда – на блюдце, тонкими спицами к золоченому ободу.
– Нет, я Левушке так и сказала: если хочешь, чтобы Милочка занималась, то давай наймем педагога. – Ольга Викторовна, ухватившись за изогнутую фарфоровую ручку, подняла чашку, едва не расплескав кофе, отхлебнула. – Снова сливок пожалела, я ей все говорю, лей нормально, а она? Будто мы бедные.
С точки зрения Матвея, сливок в кофе было чересчур, оттого и выходил он едва теплым и неприлично светлого оттенка.
– Мы ведь вполне можем позволить себе индивидуальную работу с ребенком, а кружок… видела я их кружок! Крохотная комнатушка, темная, а у Милочки глазки слабенькие, ей нельзя при плохом освещении работать, и педагогша эта непонятная. Да у нее некомпетентность на лбу написана!
Голос Ольги Викторовны набирал обороты, становясь тоньше, звонче, резче, точно в этом белом, стыдливо прикрытом каскадом подбородков горле натягивали струны.
– Я не то, что некоторые, я Милочкиной учебой весьма интересуюсь, и не учебой тоже, пригляд нужен, и не горничных, а материнский, нормальный, строгий, может быть. – Ольга Викторовна хлопнула ладонью по гобеленовой шкуре дивана. – Я когда с этой педагогшей встретилась в лицее, сразу к Донате Андреевне пошла.
– Зачем?
– Ну как зачем? Я же вам рассказываю, рисуют они. Милочке задали счастье нарисовать.
– Что? – Матвей удивился. Счастье? Эта рыжая мышь задала нарисовать счастье? А она-то сама хоть знает, что это такое?
– Вот и я говорю, полнейшая ерунда! – воодушевилась Ольга Викторовна. – Это ж где такое видано, чтоб счастье рисовать? И как его рисуют-то? А Милочка мучилась, переживала, что не выходит! А как понять-то, выходит или нет? Вот если б как положено, кувшин там, яблоко, цветы какие или портрет? Милочка вон меня нарисовала, с фотографии.
Значит, счастье… Удивила, рыжая, удивила.
– Доната Андреевна мне и сказала, что педагогша эта в школу от детского Дома творчества пришла, что в лицее решили, что детям полезно развиваться. Но оно-то, конечно, полезно, но если с толком, а когда так вот, просто человек со стороны, то это ж халатность! – Розовый румянец темнел, наливаясь краской, а Ольга Викторовна – праведным гневом. – Тогда еще Доната Андреевна пообещала решить проблему, эту педагогшу обратно в Дом детского творчества спровадили.