Готический ангел
Шрифт:
Шрам зачесался, засвербел, и Юлька осторожно – не дай бог разодрать – поскребла ладонью по штанине.
– Юль, я вообще про другое спросить хотела. Может такое быть, чтоб человек как бы умер, но не совсем умер, не с концами, и как бы живет, только не так, как все, а по-другому?
– Может. А тебе зачем?
– Ну так, просто… чтобы знать.
Просто… действительно, все очень просто, нужно лишь решиться, и все изменится, не будет ни Витька с его тупыми подколками, ни постоянного ожидания удара, мелкого и подлого, смешного для всех, кроме Юльки, потому что ей не смешно, когда больно, когда обида держит горло, а заплакать нельзя. Они
Норма – это красить ногти красным, а не черным лаком, любить блестки и стразы, часами висеть на телефоне, участвовать в пьянках на чужих хатах, пользуясь редкими моментами псевдосвободы, закончить школу и поступить в универ, потом работать… замуж выйти, жарить котлеты, варить борщи и тереть плиту до блеска. Она не хочет так, по расписанию, по предопределению, по графику на годы вперед, не хочет, чтобы день за днем в болоте, даже не замечая, что это болото. Разве это вообще жизнь?
– Ты чего, Юль? – Милочка легонько толкнула в бок. – У тебя лицо такое… ну как бы не твое.
– Да так, ничего… – Юлька открыла учебник, урок вроде начался, но англичанка, как всегда, запаздывала, сейчас влетит в класс и начнет отрываться. У англичанки муж и нервы, у русички – дети и нервы, а у классухи нервов нету, классухе все по барабану.
Но самое главное – никто из них не живет. Выросли и умерли, потерялись, а Юлька, она живая и живой останется. Даже если для этого придется умереть.
– Прикинь, я слышала, как Маховская из 11-го трепалась, что к ней из ментовки приходили по поводу Машки.
– Трындит.
– И я думаю, что трындит. – Милочка, вытянув руки, легла на парту. – Нет, ну пятнадцать минут уже… Слушай, может, она заболела, а? Вот было бы классно…
К несчастью, ее надеждам не суждено было сбыться, громко хлопнула дверь, и Милочка, скривившись, пробурчала:
– А вырядилась-то… отстой, где они только такие костюмы берут?
Прасковьина комнатушка, крохотная, с узким круглым окошком, длинною и широкою кроватью да покосившимся шкафом, походила на мышиную нору.
– Не прибрано у меня туточки, не прибрано! Все по дому, по дому, а времечка не остается, таки и вот прибраться некогда. – Она сидела на стуле, сложивши руки на коленях, и все твердила про неприбранность и хлопоты. А в комнате и вправду пыльно, холодно, темно – сквозь грязное стекло света проникает самую малость.
– Так вот если б внизу поговорить-то, я бы самовару поставить велела, и поутру Шушана булок напекла… Я ей говорю – какие булки, кому их есть-то? – Прасковья шумно вздохнула и прижала руки к груди. – А она мне – покедова, говорит, новые-то хозяева не приедут, значит, надо старого уложения держаться… дура. И Осип тоже. Я вот что думаю, может, Егор Емельянович, вы мне бумагу-то выпишете?
– Какую бумагу?
– Рекомендательную. Что, дескать, Прасковья-то Пушева горничною-то старшею работала, и отношениев к смертоубийству не имеет! – Она уставилась круглыми влажными глазами, шмыгнула носом и жалостливо добавила: – А то кто ж меня теперь в дом-то возьмет?
– Выпишу. – Шумский пообещал и тут же подумал, что с бумаги этой ей никакого толку не будет, а ему – беспокойство одно, и что жалеть не Прасковью надо, не пропадет
– Так-то вниз проследовать? – переспросила Прасковья. – Самовару-то ставить? А то ведь пропадут булки?
– Вниз, – Шумский согласился и на самовар, и на булки от поварихи Шушаны, лишь бы выбраться из этой комнаты-норы, а Прасковья обрадовалась, засуетилась, выпроваживая нежданного гостя за дверь. И в этой торопливости ее Шумскому виделось отнюдь не гостеприимство. Не мышь она – сорока, побегала по дому, прибрала небось ложечек серебряных, кружек да тарелок фарфоровых, кружев, пуговиц дорогих и прочего мелочишка, которого быстро не хватятся, а хватившись – жалеть не станут. И теперь боится, дрожит, что обыск в комнате учинят и найдут покраденное. Не учинят, не найдут, неохота с этакой мерзостью связываться, пускай с нею хозяева разбираются.
Прасковья проводила не в залу, а в графский кабинет, чем, признаться, удивила.
– Вот туточки Савелий Дмитрич обретались. – Она остановилась на пороге, вытянула шею, точно пытаясь разглядеть нечто такое, Шумскому невидимое. – Вы садитеся-то, а я на кухню… я скоренько.
В прошлый раз в кабинет Шумский разве что заглянул, дело-то ясным выглядело, понятным, не требующим особого доследования. Теперь же, оставшись наедине с неожиданно сумеречным – на улице день божий, а тут окна портьерами задвинуты – и гулким пространством, вдруг забеспокоился. И вот ведь странность, темноты он не боялся, и кабинет с виду самый обыкновенный, а на душе все одно тревожно, будто смотрит кто.
Портьеры Шумский раздвинул, но свет, разогнавши тени по углам, облегчения не принес, наоборот, взгляд, нечеловечий, неприятный, стал куда более ощутим.
– Чертовщина, – Шумский сказал это самому себе и сам же себе ответил: – Нервы-с, верно Антонина Федосеевна говорят, отдыхать надобно…
Голос вышел приглушенным, испуганным, отчего совсем уж тошно стало. Да что ж за место такое? Вроде обыкновенно все, шкафы дубовые, солидные, с серебряными ручками да замками, внутри, вестимо, книги приходные да расходные, прожекты всякие, счета да денежная мелочь, на хозяйство отведенная. И сейф в углу, солидный, бельгийского производства, там, стало быть, бумаги ценные, Натальи Григорьевны покойной драгоценности да книга чековая, или так деньги, на серьезную сумму.
Надо бы вскрыть сейф, при свидетелях опись составить, чтоб все по чести, по правилам, а то понаедут наследнички и пойдут обвинения в стяжательстве да кражах, сейф – это не ложечки с канделябрами.
На самом столе, массивном, широком, весьма подходящем для работы и прочих серьезных дел, было почти пусто: серебряная чернильница с завитушками и зелеными нефритовыми вставочками, стальные перья в специальной подставке, тяжеленное пресс-папье и тоненькая папочка белой кожи. Шумский не поленился заглянуть внутрь, скоро перелистнул бумажки, некоторые прочел, чтоб представление иметь, по другим только взглядом скользнул, а газету за год прошлый и вовсе смотреть не стал.