Гой
Шрифт:
Сталин знал цену своей статьи и не сомневался, что по-настоящему образованные люди тоже ей цену знают. А цена эта суть грош в базарный день. Особенно тяжелую пощечину он получил от самовлюбленного Троцкого, жившего тут же, в Вене. Сталин зашел к сотруднику газеты «Правда», снимавшего крохотную квартирку в получасе ходьбы от площади Хальденплац. Тут он неожиданно для себя и застал Троцкого, в чьи планы встреча со Сталиным тоже не входила. Так впервые и повстречались эти люди, словно созданные для того, чтобы на веки веков остаться в памяти человечества абсолютными антиподами. Они в упор уставились один на другого, мрачный и рябой кавказец с тяжелым взглядом и светлоликий, похожий на подающего самые большие надежды студента, еврей.
– Старик
Выражение лица Джугашвили не изменилось, хотя он с удовольствием отметил для себя самое главное: легко разоблачив плагиат и тем вполне удовлетворив свое авторские тщеславие, Троцкий проглядел действительную суть работы. Выглядеть в глазах Троцкого десятистепенным теоретиком Джугашвили ничуть не боялся. Пускай Троцкий считает себя первостепеннейшим, каковым и был, Иосифа Джугашвили это ничуть не смущало. Важно было, чтобы и впредь, видя очевидную заурядность в любой деятельности Сталина, Троцкий не обращал внимания на суть этой деятельности, в которой заключалась такая сила, какую этот, радостно брызжущий во все стороны сиянием своего неотразимого интеллектуального обаяния, еврей когда-нибудь ощутит, да будет для него уже поздно.
– Благодарю за содержательную рецензию, – раскланиваясь, не спеша произнес будущий Сталин и, выйдя из квартирки соратника по революционной борьбе, которого он на беду того никогда не забудет, направился в сторону площади Хальденплац. Ему неудержимо захотелось постоять перед дворцом Хофбург, с балкона которого через двадцать пять лет фюрер и главнокомандующий вооруженными силами Германии Адольф Гитлер объявит о присоединении своей родины Австрии, в которой он никем, кроме как уличным художником, не стал, к стране, в которой он стал всем.
«Кто был ничем, тот станет всем», – подумал Сталин строчкой из будущего гимна страны, лицом и именем которой он, несомненно, станет. – Умеют же поэты сказать».
10.
Джугашвили и Гитлер ожидали в приемной. Они чувствовали, что все приготовления в кабинете ритуалов уже завершены, но понимали, почему Венский Сефард медлит с приглашением одного из них приступать к таинству очищения предмета гардероба. Они сами были под впечатлением того, что судьба свела их в один час в этом месте. Это не могло быть случайностью, потому что тогда надо было бы признать случайностью то, что именно этим людям, на данный момент и близко не состоявшим на государственной службе и никогда не служившими в армии, хотя одному было уже хорошо за двадцать, а другому и за все тридцать, суждено будет в качестве главнокомандующих самыми могучими армиями Европы захватить Вену.
Уж слишком неправдоподобным это сейчас выглядело. Но все трое, похоже, уже знали, что иначе и быть не может. Будущий генсек даже внутренне посочувствовал будущему фюреру. Мол, каково ему знать, до чего он в конце концов доиграется, и кто сейчас сидит рядом с ним. «Впрочем, он еще пожнет хорошую жатву, – подумал Джугашвили, – которая и приведет меня к победе над ним. Всякая страсть есть дорога в ад, а я уж с церковью как-нибудь помирюсь».
А Гитлер вспоминал сейчас о том, зачем и почему он столь судьбоносно для себя и для них люто возненавидел евреев, причем ненавистью не бытовой, но метафизической. Ведь он хорошо относился к евреям. Да чего там, лучшего защитника у евреев не было, чему порукой был природный гуманизм Гитлера. Сначала природный, а потом уже и культурный.
Гуманистом Гитлер и оставался до самого своего конца, потому что не видел никакой необходимости, по странной рекомендации славянского писателя Антона Чехова, по капле выдавливать из себя гуманиста. О Чехове он узнал от Геббельса, который называл Чехова жидовствущим, в отличие от Достоевского. Геббельс иногда преувеличивал, что порой могло дискредитировать борьбу, которую Гитлер называл «Моя борьба».
– Конечно, – выговаривал он в таких случаях Геббельсу, – чужая борьба не своя, с ней можно особо не заморачиваться.
Геббельс шутливого тона не принимал, вытягивался, словно он рядовее всех рядовых, и отчеканивал:
– Ваша борьба – это моя борьба!
И Гитлер знал, что с тех пор, как Геббельс выбрал между ним и Штрассером, это действительно так. Идейные мотивы художественного творчества Чехова по наводке Геббельса подвергли тем не менее самому тщательному экспертному анализу. После годичного исследования Специальное научное присутствие семью голосами против четырех утвердило Вердикт, согласно которому славянский писатель признавался скорее антисемитствующим, чем жидовствующим. Книги Чехова решено было не сжигать, но к широкому распространению не рекомендовать до дальнейшего обязательного пересмотра дела в течение ближайших пятидесяти лет, ибо национал-социалистическое литературоведение не должно закостеневать.
Однако до знакомства с германским университетским интеллектуалом австрийскому маргиналу без признаков формального образования Гитлеру было еще далеко. Он с презрением смотрел на венскую антисемитскую прессу, находя, что своей убогостью она оскорбляет немецкие душу и ум. Его собственные душа и ум, будучи несомненно немецкими, тянулись к самому возвышенному и одновременно глубокому. Но эти уровни германской культуры расстраивали будущего фюрера едва ли не более, чем желтая пресса. Артур Шопенгауэр утверждал, что «евреи являются величайшими виртуозами лжи» и был прямо-таки вдохновенным певцом антисемитизма, а Фридрих Ницше заявлял буквально следующее: «Антисемитов нужно расстреливать».
Гитлер понимал, что любого философа власть может поправить, особенно когда его уже нет в живых, но пока еще не решил, в каком направлении следуют проводить работу по исправлению идейных недостатков лучших немецких философов, большинство из которых все-таки так или иначе были, подобно русским писателям, антисемитами. Это обстоятельство весьма сближало немецкую и славянскую культуры, с точки зрения все того же интеллектуала Геббельса, с которым Гитлер пока еще не был знаком.
Тем не менее славян Гитлер уже недолюбливал, а евреев – пока еще нет. Славяне и впрямь, с его точки, лишали Австро-Венгрию истинно немецкого национального духа, грозя и вовсе подменить немецкий дух славянским, в то время как евреи представлялись будущему фюреру в сущности теми же немцами, только не признающими Иисуса Христа Богом. В принципе Гитлер и сам считал эту еврейскую точку зрения вполне здравым взглядом на вещи. Воображать себе некоего Иисуса из Назарета хоть каким-то боком сопричастным к сотворению вселенной было, с его точки зрения, чем-то в высшей степени безответственным по отношению к здравому смыслу. Да будь так, евреев и впрямь было бы за что ненавидеть, потому что получалось бы, что человечество, пускай хотя бы частично, обязано им, шутка сказать, появлением на свет этого мира.
Что за дикая фантазия? Но ведь именно евреи ее и отвергают, за что ж их тогда ненавидеть? Гитлер легко соглашался считать евреев немцами Моисеева закона и ненависть к ним списывал на счет религиозной архаики. Сам он был человеком модерна, но шансов на карьеру это ему не давало. Сама мысль о том, чтобы стать депутатом Рейхсрата была ему отвратительна. В верхней палате, куда ему вообще не было доступа, заседали эрцгерцоги, архиепископы и представители землевладельческой аристократии – муть какая. Что касается нижней палаты, то в ней и вовсе правили бал социал-демократы и христианские социалисты, которых Гитлер одинаково ненавидел за прямое предательство интересов немцев.