Графиня Козель
Шрифт:
– Надо было дать ей возможность свернуть себе шею, – вставила Козель.
– Но забавней всех был Флемминг, – продолжал ван Тинен, – после отъезда короля и дам он все еще не мог угомониться. Ему во что бы то ни стало хотелось танцевать, и так как никого, кроме служанок, не было, он хватал их и резво с ними кружился, пока наступившее утро не прервало этого достойного занятия. И Флеммингу все сошло с рук.
– Так ведь не впервые он ведет себя так с королем, – отозвалась графиня. – Король сам мне рассказывал, как, натворив в пьяном виде бог знает что, Флемминг пришел, к нему на следующее утро в замок и сказал: «Я слышал, что Флемминг вел себя вчера неподобающе, но уж вы, ваше королевское величество, пожалуйста, простите его». Король до поры до времени
Козель стала ходить взад и вперед по комнате, ван Тинен молчал, напуганный ее словами.
– Меня не удивляет, что из уст ваших льется горечь, – сказал он, – однако…
– Вы правы, – прервала его графиня, – если бы и у меня не было бы сердца, и я не способна была бы ни на какие чувства, если бы я не возмущалась злом, которое мне причинили, а старалась извлечь из него выгоду для себя, я говорила бы иначе. Я могла бы сказать, что у Августа прекрасное сердце, что виноват вовсе не он, а обстоятельства; и первая морщинка на моем лице, и невыносимая тоска после стольких лет совместной жизни, мой гнев и негодование – безосновательны! Мне надо было смеяться над Дюваль, радоваться приезду Дюпарк, а Денгоф, которая вполне под стать им обеим, сделать своей приятельницей. Не так ли, дорогой камергер? Я не следовала хорошему примеру, который давали мне Гаугвиц, Аврора, Эстерле и Тешен, разгуливавшие под ручку на лейпцигской ярмарке. В полном душевном согласии! – Козель нервно рассмеялась. – Я, видимо, не была создана для столь блестящего общества, – продолжала она. – Не умела быстро найтись, не знала света и людей, и во всем виновата сама. Мне казалось, что в груди у людей бьется сердце, что в душе живет совесть, что любовь не разврат, что клятвы священны и короли держат свое слово. В этом было мое заблуждение, моя вина и прегрешение мое. Вот почему те счастливы, а я умираю от унижения, тоски и стыда.
Сетования этой красивейшей женщины помимо воли трогали ван Тинена, он был взволнован, смущен и пристыжен. Графиня с жалостью смотрела на него.
– Послушайте, – заговорила она, подходя к нему, – я знаю, догадываюсь, вы приехали сюда не из сочувствия ко мне, не из любопытства, а по повелению.
– Графиня!
– Не прерывайте! Я на вас не сержусь, для всех вас сделать карьеру важнее, чем быть человеком. Повторите им то, что слышали от меня, пусть знают, что у меня на душе, между ними и мной все кончено. А если хотите выслужиться, скажите, будто слышали от меня, из уст графини Козель, что она не отрекается от своих слов и обещание свое выполнит, – за измену король заплатит жизнью. Через год, через два, через десять, при первой же встрече с Августом я в него выстрелю. Пистолет всегда при мне, и я не расстанусь с ним, пока предназначенная для короля пуля не вылетит из него. И это скажите им, ван Тинен…
Ван Тинен смертельно побледнел.
– Графиня, – сказал он, – вы заставляете честного человека сделаться доносчиком. Подозреваете вы меня зря, но я состою на службе у короля, я камергер его величества и присягал ему в верности. То, что я слышал из ваших уст, я обязан ему доложить. Обязан! Вы сами скажете об этом еще кому-нибудь, похвалитесь, что и мне бросили в лицо угрозу. Долг мой, а вовсе не обязанность придворного, повелевает рассказать обо всем.
– А разве я вам запрещаю? – сказала Козель. – Я вас прошу об этом. Ничего нового Август не услышит, ему это хорошо известно.
– Но враги, а в них у вас недостатка нет, могут воспользоваться вашей угрозой, чтобы погубить вас, вы даете им оружие в руки!
– Разве им не хватает оружия? – прервала его Козель. – Одним меньше, одним больше, какое это имеет значение? Ложь, клевета, измена – они ничем не брезгуют. Даже если бы я безмолвно покорилась им, разве это избавило бы меня от преследований? Подлецы, мерзавцы видят во мне врага, моя порядочность – вечный упрек их подлости. Как могут они простить женщине, что она не пожелала бесчестить и позорить себя, как они?
Слова эти прерывались нервным смехом. Ван Тинен стоял, как на эшафоте.
– Видите, – добавила она, – я и сейчас такая же, какой была в счастливые годы моей жизни. Горести не изменили меня, растравили только сердце, больше ничего.
Пока она говорила, глаза ее то блестели от слез, то загорались огнем. Позабыв, зачем он пришел, ван Тинен смотрел на нее, как на великолепную древнегреческую актрису. Козель была сродни Медее, в ней было нечто такое, благодаря чему святой идеал воплощается в действительность. Современников потрясал ее дар речи и сверкающая красота. Когда Анна умолкла, камергер долго не мог оторвать от нее глаз, в нем, казалось, происходила борьба.
– Ничем, графиня, вы не могли так устыдить меня, как этими словами, – сказал он. – Это было тяжкое испытание. Мне не к чему скрывать от вас: я слуга короля, и, когда вернусь в Дрезден, меня обо всем расспросят. Ответить ложью я не смогу; дело слишком серьезное. За слова мои ухватятся, и меня будет мучить совесть, что и я приложил руку к вашим несчастьям.
Ван Тинен на сей раз был искренен.
– Никто на свете уже ничего не может прибавить к моим несчастьям, – промолвила Козель. – Вы думаете, я сожалею о том, что лишилась дворцов, власти и милости? Нет! Нет! Мне больно, что я навсегда потеряла веру в человеческое сердце, что везде и во всем я вижу подлость и отвращение чувствую даже к себе самой, даже себе не верю! Верните мне его сердце, и я откажусь от всех корон в мире. Я любила его! В нем была вся моя жизнь, он был моим героем, моим земным богом, герой превратился в полишинеля, бог вымазался в дерьме. Гнусный свет, омерзительная жизнь.
Камергер старался успокоить ее, она плакала.
– Бесследно развеялись сны мои золотые, грезы мои светлые…
– Успокойтесь, пожалуйста, – прервал ее взволнованный и смущенный посол, – вы не поверите, как мне больно, мой приезд причинил вам такое огорчение.
– Вы ни в чем не виноваты, – возразила Козель, – я обнажила перед вами свои старые раны. Они с каждым днем становятся все глубже. Если вас будут спрашивать, не щадите презренную Козель.
Ван Тинен не мог больше сдерживать себя, жалость взяла верх.
– Умоляю вас, – сказал он, – уезжайте отсюда, ничего больше сказать не могу.
– Как? – спросила Козель. – Я и здесь не в безопасности? Неужели прусский король Фридрих способен выдать палачам женщину, как некогда польский король выдал им Паткуля? Или он забыл о том, что ему в свое время отказали в требовании выдать Бетгера?
Ван Тинен стоял молча, сжав губы, ясно было, что больше он ничего сказать не может.
– Куда бежать? – прошептала Козель, как бы себе самой. – Земли не хватит… Далеко отсюда я не смогу жить, сердце все еще тянется туда; пусть, в конце концов, делают со мной что хотят. Жизнь мне опротивела. Детей отняли, и ничего у меня не осталось, одна желчь, которой я и питаюсь.
Камергер, желавший прекратить неприятную сцену, взялся за шляпу.
– Мне вас искренне жаль, – сказал он, – но, мне кажется, пока вы так настроены, никто на свете не сможет ни спасти вас, ни повлиять на вашу участь. Даже друзья ваши.
– Друзья? Назовите мне их, дорогой ван Тинен, – сказала с насмешкой Козель.
– У вас их больше, чем вы думаете, – сказал гость, – я первый!
– О! Вы первый, это верно! – ответила она. – Таких, как вы, я могла бы насчитать немало. Во всяком случае, трех или четырех, выразивших готовность утешить несчастную вдову, чтобы разделить с ней громадные богатства, от которых у нее вскоре ничего не останется. Такие это друзья, – сказала она с презрением.