Грех
Шрифт:
— Что вы на меня так смотрите? — спросил парень.
— Не могу понять, просто ума не приложу, что это означает. Скажите прямо, вы — жених моей дочери?
Гарри, фыркнув, повторил:
— Жених дочери…
— Ну, скажем, симпатия, бойфренд, не знаю, как вы это называете.
— Да, мы это по-разному называем, — поразмыслив, сказал Гарри.
«Значит, он Мирусин жених», — подумал Генрик и задал вопрос не совсем по существу и, возможно, не слишком тактичный:
— Чем вы занимаетесь?
Парень, казалось, был ошарашен, и Генрик уточнил:
— Мне интересно, что вы делаете, то есть где учитесь?
— Чепухой всякой занимаюсь… работал в одной конторе, но сейчас у меня перерыв, вообще-то я собираюсь вернуться в университет, а может, и на службу, скучно без постоянной работы, честное
— Мирабельку?
— Ну да, мы ее так зовем… в нашей компании. «Мирослава» никто без смеха выговорить не может. Но если вы предпочитаете… Признаться, мы с Миркой уже месяц как не встречаемся, даже не видимся. Жорж знает, она теперь с ним… если захотите познакомиться, я ему скажу… а я, понимаете, сейчас один. Иногда кажется, что все уже позади и ждать больше нечего… Жорж мне говорил, что Мирабелька живет у Мариоли. Это его бывшая подружка. Я туда уже месяца два не заглядывал, не знаю, как они там… Жоржу без разницы.
— А кто такой Жорж?
— Мой кореш.
— Приятель?
— И так можно сказать… приятель. Жоржу без разницы. Хотя у меня на этот счет другое мнение. Мы учились в одной школе, но Жорж старше. Я сейчас, понимаете, в процессе поиска.
Генрик жадно всматривался в лицо парня, будто хотел вычитать что-то, чего не находил в его то произносимых скороговоркой, то нарочито замедленных речах. Но лицо оставалось совершенно гладким, словно покрытым глазурью. Маленькие пухлые губы раздвигались в улыбке, но глаза ни разу не улыбнулись.
— Вы бы не могли рассказать мне о Мирусе… поконкретнее? Она не приехала на праздники домой. Позвонила ее подруга, сказала, что Мируся лежит с ангиной… Дайте мне адрес этой подруги.
— Мариоли? Нечего было ее слушать… истеричка… небось наговорила глупостей… идиотка. Я вчера видел Мирабельку в «Полонии» с каким-то папиком. — Гарри неожиданно умолк и рассмеялся. — Что я несу… у меня самого температура… ну конечно, Мирабелька была в «Полонии» с Жоржем! Сейчас я вам дам адрес, надо только поискать. — Гарри усмехнулся. — Вы — отец, я прекрасно вас понимаю… Снимите пальто, здесь очень жарко, почти тридцать градусов… жутко топят. Я открою окно, а то мы тут сваримся… знаете, и, когда один, хожу нагишом, как наш праотец Адам в раю, позвольте… — Он взял у Генрика пальто и повесил на дверь. — Посидите еще немножко, чего торчать там под дверью. Они спят полдня… сегодня праздник… вчера зажигали у Мариоли, я должен вам кое-что объяснить, хоть я и не жених Мирабельки… дело давнее… Вы пьете?.. У меня еще осталось чуть-чуть красного вина. Надеюсь, вы мне не откажете?
Гарри поставил на пол два стакана, плеснул в каждый вина, один стакан протянул Генрику.
— Простите, что я так… запросто… по-холостяцки живу, сами понимаете.
Он отхлебнул глоток и вдруг заговорил тоном старого учителя, наставительно и неторопливо:
— Что же мне вам сказать про вашу дочь?.. Что о ней вообще можно сказать? Неинтересно с ней. Какая-то она холодная, скованная, не умеет себя вести. Я толком ее и не знаю, мы встречались всего-то несколько месяцев. И хоть бы раз услышал что-нибудь оригинальное или остроумное… Расстались мы мирно, без слез… чао, чао… для нее так было лучше. Знаете, у меня прескверный характер… по внешнему виду трудно судить, что у человека внутри… — Он усмехнулся, не глядя на Генрика, и продолжал: — Вот вы, например, видите, что со мною творится?.. я пишу… но кому до этого дело? Бросил университет, живу на гроши, которые мне присылает мама, и пишу, пишу, пишу, как одержимый… талант — он или есть, или его нет, гению все прощается… только Сартр коснулся того, о чем я пишу, но сейчас и он сочиняет всякую ерунду, изображает из себя марксиста, вот до чего дошло! Ад — это другие… но теперь он по-иному запел… ну его на фиг, а я сейчас как на качелях… напишу страницу и порву, все, что ни напишу, рву, то мне кажется, это шедевр, то — говно… Жорж надо мной смеется! Вы пришли за дочкой, как отца я прекрасно вас понимаю, но где ж это видано: врываетесь, отнимаете у меня время, а со мной такое творится… бабы для меня теперь не существуют!
Гарри вскочил со стула, поставил стакан на пол.
— С бабами только собачишься, а удовольствия… поди дождись… знаете, что говорил Шопен? Он говорил, что каждый скандал ему обходится в одну мазурку, поругался — и ничего не написал, я с ним согласен, вот и сказал себе: конец! — Гарри закрыл окно, опять взял стакан. — Ваше здоровье! Слушайте, вы мне очень нравитесь… не сердитесь, что я так бесцеремонно, хочется искренне выразить свои чувства, вокруг столько фальши! Я вижу, вы сидите как на иголках, но это вы зря, не надо нервничать… сейчас я напишу Мариолин адрес. Только не говорите ей, что я вам дал, просто узнали в адресном бюро или в общежитии. Но если пойдете прямо сейчас, скорее всего, поцелуете замок, у Мариоли бывают такие закидоны — никому не открывает. Приходится взламывать дверь… смеетесь? Ну пожалуйста, посидите еще! А туда пойдете часов в двенадцать. Именно! Я сбегаю позвоню Мариоле… от соседей… у них есть телефон. Все узнаю, чтоб вам не ходить зря. Это ведь сущее мученье — болтаться по городу с чемоданом и портфелем в придачу. Вы тут почитайте чего-нибудь, я мигом. Гарри вышел, не закрыв за собою дверь.
— Так и есть, — воскликнул он, вернувшись, — их еще нет дома. Придут около полудня. Не стесняйтесь, побудьте пока тут. У меня даже есть один план… не бойтесь, ничего страшного! — Гарри замолчал и долго стоял, понурив голову. Потом вытащил из кармана брюк несколько измятых листков, но тут же засунул обратно. — Если согласитесь послушать… ох, какой же я идиот… вы, наверно, хотите прилечь?
— Нет, я не устал и спать не хочу, меня только беспокоит дочка. У нее болит горло, ей нужно лежать, ангина — это не шутка, нельзя простужаться.
— Да ничего она не простудится! Я узнал, все в порядке. Правда, можете мне верить, Мирабелька здоровенькая, как огурчик. — Гарри снова достал мятые листочки. — Понимаете, — небрежно сказал он, — это труд моей жизни, я только этим и занимаюсь. Если выйдет осечка… ума не приложу, что буду делать. Я пишу на листочках, пока еще не сложил по порядку, но знаю все наизусть и, если вы не против, могу пересказать сюжет, хотя сюжет в прежнем смысле отсутствует, это окончательно устарело, кто ж теперь сочиняет старомодные сказочки с концом и началом! Понимаете, все изменилось, и пьесы, и киносценарии, все… Ну как, послушаете?
— Да, конечно.
— А может, приляжете, не стесняйтесь, ложитесь на диван, удобнее будет слушать… если хотите, разуйтесь и наденьте тапки. Мне это не помешает. Как вам угодно. Итак, действие происходит, собственно, везде и нигде, хотя на самом деле у нас. Я нескладно начинаю, со мной всегда так: раскручиваюсь с трудом, но потом разойдусь. Короче: морской берег, пляж. Закат солнца. Видно море, волны накатывают на песок и снова отступают. И вдруг слышится органная музыка. Бах. Потом музыка меняется, это по-прежнему Бах, но уже в джазовой аранжировке. Ничего не происходит, в кадре только песок и какие-то пакеты, бумажки, пустые бутылки и так далее. Но тут камера отъезжает и внезапно задерживается на буровых установках. То ли геологи ищут нефть, то ли это карьер, понимаете, так задумано, производственная тема, но главным образом речь пойдет о жизни и любви. Иначе не пропустят, ну да ладно, это чертовски кинематографично. Можно и заменить, взять, например, доменную печь или серный рудник. Там герой моего фильма встречает одного типа, он когда-то его видел, но не может вспомнить где. Между тем туда приезжает студентка, которая пишет диплом по искусству. Изучает памятники старины. Она совершенно одна. Тем временем Адам получает письмо из дома: его отец умирает от инфаркта. Он отпрашивается с работы и с портфелем в руке идет на станцию. Вдруг начинается гроза. Адам бежит к деревьям, видит развалины какого-то монастыря или замка и прячется там от дождя. Хватается за горло и декламирует стихотворение… я вам его прочту в конце, чтобы не прерывать действия. Этот храм разбомбили во время войны, на алтаре осталась дароносица, и в ней устроили себе гнездо крысы или голуби, это уже будет зависеть от режиссера — они ведь думают только о зрителях, сценарист не в счет! Адам присел на ступенях алтаря, и тут в костел вбегает Бася, та самая студентка. На ней тонкое летнее платье, мокрое, облепляет фигуру. Фигура у нее потрясающая, с волос стекают струи дождя. Увидела Казика, то есть Адама, не важно! я оговорился… и вскрикнула, но Адам улыбнулся и опустил голову, а потом встал и представился Басе. Между тем гроза прошла, спокойный свет ворвался в развалины. В дароносице раздалось воркованье, и вылетели три голубя, затрепетали крыльями под готическими сводами храма.