Грех
Шрифт:
— Да он же сказал, чтоб не хлопотать, — запищала тетка.
— Ты понимаешь по-польски? Иди и завари пану магистру чай.
Тетка пожала плечами и ушла на кухню.
— Она славная, но глупа, как пробка! Может, все-таки заночуете, я сейчас распоряжусь.
— Если уж вы так любезны, мне только чайку.
— Бросил меня. Я ему тридцать лет служила верой и правдой… кинулся за самкой, она, видите ли, моложе, недавно еще под стол пешком ходила… И ведь не какой-нибудь там художник или вертопрах — солидный, образованный человек… уважаемый педагог, воспитатель молодежи, общественный деятель. И что? Бросил спутницу жизни, которая «до конца своих дней"… растоптал моральные принципы, отказался от спасения и полетел за самкой… Но сучка эта хитрющая была… ах, чего там говорить!.. А вы женаты? Дети есть?
— Жена умерла несколько лет назад… дочка в университете.
— У вас,
— Нет, я с собой не вожу, — солгал я.
— Знаете, я уже старая женщина, думала, разбираюсь в жизни, в мужчинах. Ни черта я не разбираюсь! Конечно, я знала, какие они, готовы переспать с первой попавшейся, даже с такой, как моя домработница… Смеетесь? Ладно, не буду морочить вам голову. Но почему так, скажите на милость?.. Мы уже не первый год живем на свете, можем говорить о таких вещах без ложной скромности, он правда был порядочный человек со здоровыми инстинктами, что касается интимной стороны… иногда при исполнении супружеских обязанностей мне приходилось его подбадривать, да, да, подбадривать. И вдруг такая беда. Девка эта даже не мылась как следует… все так неожиданно на меня свалилось, совершенно выбило из колеи. Представляете, я пыталась покончить с собой, будто кухарка какая-то, стыдно признаться… йод пила… ночи напролет думала, думала — о нем, о себе, о нашей совместной жизни. Ну и наконец поняла, глупая старуха, всю эту философию… возможно, я вам покажусь циничной, но весь секрет его перемены — как это ни глупо — тесная дырочка. И тут ни ксендз, ни секретарь парторганизации ничем не помогут, от партии и церкви это не зависит… — Она засмеялась. — Он прямо-таки в бешеного кобеля превратился. В дверях появилась домработница.
— Кровать я ему поставила, — сообщила она, глядя в потолок.
— Какую кровать? Что ты плетешь, ведь пан магистр отказался… принеси чай.
— Нету никакого чая.
— Как нет?
— У меня что, десять рук — и постели, и чай завари.
— Господи! Ну что за тупица… глухая, глухая как пень… а его и след простыл!
— Прошу вас, не занимайтесь моей скромной персоной. Я что — сделал свое, и до свиданья! Вы больны, ну право же! Мне очень неприятно…
— Тоже мне, делов-то, щас принесу чай. — Тетка вышла, через минуту вернулась и поставила передо мной кружку.
— А сахар? — страдальчески поморщившись, спросила директорша.
— Я уже посластила…
— Ах, ради Бога, простите, пан магистр, сейчас же… сию же секунду вылей и принеси сахарницу и другой чай!
— Да ведь…
Она взяла со стола кружку с чаем и ушла на кухню. Вернувшись, поставила на стол сахарницу и ту же самую кружку. Встала рядом и смотрела, сложив руки на животе, как я кладу в чай сахар. Я отхлебнул глоток. Это была чуть теплая бурда, едва подкрашенная заваркой и страшно сладкая, просто липкая.
В купе первого класса пассажирского поезда было пусто. Я лег на вытертую плюшевую скамейку. Расслабил галстук, расшнуровал ботинки. Укрылся пальто. Портфель положил под голову. Лунный свет заливал купе, в конце вагона дребезжала открытая дверь туалета. Временами мне казалось, что старый вагон с лязгом и грохотом распадается подо мной. Свет луны померк. Грохот прекратился. Вагон начал потрескивать, как рассохшаяся бочка. Я лежал и все еще слышал рассказ этой незнакомой седой потной женщины… пила йод, в доме сущий ад, примерный муж, превратившийся в бешеного пса. Я уже столько всего в жизни наслушался… какой ужасный чай… столько звезд, столько планет во Вселенной… миллиарды звезд… чего люди хотят от своего Бога… куплю на этот гонорар Мирусе колготки или цветные чулки. Сейчас они в моде. Надо сказать Мирусе, что я ее очень люблю, и Анне тоже… Анне я, наверно, уже много месяцев теплого слова не сказал… шепну за рождественским столом на ухо: «Сестренка, твой младший брат тебя очень, очень любит»… все эти звезды и галактики разбегаются в бесконечности… в этой пустоте обязательно нужно говорить людям о своей любви, не надо стесняться, надо громко говорить: «Я люблю вас, я люблю вас, люди»… может быть, Мируся уже дома… собственно, не стоит засыпать, сон — пустая трата жизни, думать следует беспрерывно, любой ценой, пока только возможно… нет, Бога нет… а умереть придется, все будем лежать в земле… воскресения нет… не засыпай, нужно все до конца додумать. До какого конца? Ведь никакого конца нет. Я сам конец, конец во мне. Я не упокоюсь в Боге… это же не кушетка…
Вагон так затрясся, как будто поезд сошел с рельсов и покатил по вымощенной булыжником улице. Я встал и зажег свет. Прошло не больше пятнадцати минут с тех пор, как я лег. Я почувствовал, что проголодался, вынул из портфеля помятую черствую булку и кусок колбасы. Хорошо, колбаса не порезана, так вкуснее… У меня есть дурацкая привычка читать всякое печатное слово. Всегда и везде, в любое время. Даже, стыдно сказать, в уборной. Вот и сейчас разгладил обрывок мятой газеты. По-видимому, это было специальное литературное приложение: я наткнулся на премудрые рассуждения по поводу какого-то стишка. На людях я бы, пожалуй, постеснялся, но ночью, в купе, где я был один, хохотал как ненормальный… ну и стишки… просто верить не хочется, что взрослый человек в здравом уме может такое написать… мужчина описывал свою любовь к женщине, но чего только он не впихнул в этот стишок — и космос, и квантовую теорию, и заоблачные выси, и латинское название клевера, и колыбель младенца, который названивает по телефону слону, а потом оказывается, что это не слон, а лошадь, а младенец — покойный дядюшка; все вместе походило на сюсюканье старой девы, на утреннике в детском саду изображающей гнома… Я подложил газету под ноги, укрылся пальто и попытался заснуть. Но сон не приходил.
Огромная аудитория забита до отказа. Слушатели сидят вокруг арены, посыпанной желтыми опилками. Плотная многоликая масса. Все очень молоды, от восемнадцати до двадцати пяти лет. Слушают мою лекцию о мартирологии и жестокости. Я опускаю глаза: на ногах у меня старые шлепанцы. У одного оторвалась подошва. Я приветственным жестом поднимаю вверх руки, как президент Франции. Тесный пиджак под мышками лопается по швам. Я прекрасно собой владею. Никто не заметил неполадок в моем костюме. Обвожу взглядом аудиторию. Глаза у всех закрыты. Я рассказываю о мученичестве и разнообразных пытках. Я сам был свидетелем того, как молодой гитлеровец, вашего возраста, приказал двум старикам — мужу и жене — раздеться догола, танцевать и целоваться, потом заставил вырывать друг у дружки волосы на голове и причинных местах. И сам, схватив за волосы, колотил одну голову о другую, пока лица не превратились в кровавые маски. Затем велел мужчине расставить ноги и стал пинать его в пах.
В мертвой тишине раздался одинокий смешок. Я снова поднял руку. На помосте у входа на арену стояла танцовщица в красном трико. Голова у нее была обрита наголо. Она указывала на меня рукой, как на иллюзиониста, который минуту назад продемонстрировал великолепный трюк. Я поклонился девушке и продолжил лекцию: этот профессор проводил эксперименты на юношах в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет и девушках от пятнадцати до девятнадцати, девушек он отбирал самых красивых, облучал область яичников, и через шесть недель в одной группе у всех вырезали правый яичник, а в другой — левый, кому-то удаляли влагалище… я поднял руку… потом снял пиджак и лег на стол. Девушка в красном трико начала выстраивать у меня на грудной клетке и животе пирамиду из камней и цементных плит, затем вскочила на нее, раскланялась и легко спрыгнула на землю… раздались редкие аплодисменты и писклявый голос: «бис, бис», но я уже стоял у стола и продолжал говорить… людей перевозили в телячьих вагонах, оплетенных колючей проволокой, на полу негашеная известь, трупы вперемешку с живыми… больные, помешанные, дети… вопли, молитвы, пение. В аудитории снова засмеялись. Тогда я упал перед слушателями на колени и закричал: «Дети мои, вы меня слышите, дети, вы меня хорошо слышите? Я обращаюсь к вам из бездны». В ответ прозвучал отчетливый детский голос: «Папа напился». Девушка в красном трико подбежала ко мне, подала кубок с вином, разбавленным водой, я выпил все до дна. Девушка поклонилась и убежала с арены. Я стал лихорадочно рыться в карманах, отыскивая свои заметки к лекции.
Я вытащил из карманов десятки листков разного размера, а из рукавов пиджака — белые и черные ленты серпантина, среди бумаг были какие-то приглашения и даже игральные карты. Склонившись над столом, я начал громко зачитывать данные, касающиеся мартирологии заключенных в концлагерях.
А — эхо повторило: «А-а-а» — отношение к работающим заключенным:
оскорбления и побои во время работы;
принуждение отправлять естественные потребности на бегу, в заданном темпе;
приказ есть всякие гадости: кал, мышей…
Тут в аудитории раздались восклицания и смех. Кто-то крикнул: «Тихо, это очень интересно».
Отношение к женщинам и детям: женщин в бане (стрижка, бритье) обслуживают мужчины…
Постепенно начала смеяться вся аудитория. Люди открывали и терли глаза, уставившись на меня, шептались, на что-то друг другу указывали, но я говорил все громче, все быстрее:
отцов заставляли вешать собственных детей;
мужей — помогать эсэсовцам насиловать их жен…
Кто-то в аудитории заиграл на рожке.