Громкая история фортепиано. От Моцарта до современного джаза со всеми остановками
Шрифт:
По соседству, во Франции, такие композиторы, как Габриэль Форе (1845—1924) и Франсис Пуленк (1899—1964) воплотили дух своей страны в целом букете изящных и затейливых произведений. Цветовая палитра и легкая, прозрачная фактура композиций Форе напоминает напоенный ароматами воздух парижского салона. Пуленк полон иронии и игривости, но и его мелодии сродни звуковому суфле (Равель восхищался его способностью «писать собственные народные песни»).
Все народы мира, от Азии до Скандинавии и дальше, подбрасывали ингредиенты в этот великий музыкальный салат. Но, пожалуй, две нации отвоевали себе центральное место: задумчивые, эмоциональные русские и педантичные, академичные немцы. Их влияние ощущается до сих пор.
Глава 12. Русские идут
Уних была одна из самых мощных пианистических школ всех времен. Из всех появлявшихся
Русскую музыкальную традицию ковали в числе прочих два светила эпохи романтизма. Ференц Лист поделился экстатической пылкостью и ослепительной техникой, а Джон Филд импортировал сюда свои мечтательность и лиризм. Антон Рубинштейн — первый великий русский пианист, ступивший на американскую землю, — сочетал в своем исполнении одно с другим.
Антон Рубинштейн
Внешне он был столь уродлив и неуклюж, что современники порой сравнивали его со слоном или медведем. «Было что-то животное в его склоненной косматой голове, а также в силуэте его спины и конечностей», — писал Сашеверелл Ситуэлл. Тем не менее с точки зрения фортепианной игры Рубинштейн был силой, с которой приходилось считаться. Поговаривали, что в юности Лист расцеловал его и провозгласил своим преемником. Пожалуй, он действительно был готов взять бразды в свои руки.
Когда в 1872 году его корабль прибыл в Нью-Йорк, более двух тысяч человек собрались, чтобы факельным шествием проводить композитора в его апартаменты. Под его окнами в отеле Clarendonчлены филармонического оркестра играли Вагнера, Бетховена и Мейербера, по-видимому, не отдавая себе отчет в том, что Рубинштейн презирает Вагнера. После премьеры «Тристана и Изольды» в Мюнхене в 1865 году он даже пригрозил покончить жизнь самоубийством: «Если это музыка, то зачем дальше жить?» К счастью, в Нью-Йорке он смог себя сдержать.
Косматый маэстро — так называли Рубинштейна. Лицом он напоминал Бетховена (Лист называл его Ван II), вечно накуренный, с копной нечесаных волос. Когда он кланялся, волосы падали на лицо, и, согласно одному свидетельству, «зачесать за уши их было невозможно». Это породило сравнения с библейским Самсоном.
Он был порывистым исполнителем и даже пресыщенных оркестрантов умудрялся заразить своим «диким, непривычным энтузиазмом». Его концерты продолжались изнурительные два, три, а то и четыре часа, однако на протяжении всего вечера он держал публику в напряжении. Вот пианист, писал музыковед X. Э. Кребиль, который «вызывал целый ураган чувств, где бы он ни появлялся, и плевал с высокой колокольни на любую, даже самую адекватную критику». Эта способность не обращать внимания на «адекватную критику» служила Рубинштейну хорошую службу, поскольку вообще-то его выступления, как правило, были полны помарок. Когда протеже Листа Мориц Розенталь (1862—1946) однажды услышал, как пианист сыграл сольную пьесу без единой ошибки, он выразил по этому поводу беспокойство: «Бедняга Рубинштейн! Кажется, у него ухудшается зрение!»
В Нью-Йорке пианист умудрился «заблудиться» в собственном Концерте для фортепиано ре минор: по свидетельству очевидца, «он тряс локонами и, импровизируя на ходу, перебирал своими лапищами созвучия и аккордные последовательности, пока наконец не вспомнил, что нужно играть». Тем не менее, как замечал критик Эдуард Ханслик, публика все равно его ценила, потому что присущие ему достоинства — «грубоватая страстность и жизнелюбие» — в музыкальном мире на тот момент, казалось, «стремительно иссякали». Подобно бабушке Марселя Пруста, утверждавшей, что она любит все естественное в жизни, «включая и ошибки Рубинштейна», слушатели его боготворили.
Франсис Луис Мора, «Антон Рубинштейн играет для царя Николая I» — одна из первых работ в Steinway art collection
Правда, не все. Даже восхищенный Ханслик сетовал, что выступления Рубинштейна зачастую оказываются «чересчур даже для самых сильных нервов». Клара Шуман в 1857 году раскритиковала его игру: «Фортепиано звучало ужасно, как какая-то стекляшка, особенно когда он делал свои отвратительные тремоло в басах. Это было просто смехотворно, хотя публика, наоборот, пришла в восторг». В автобиографии Рубинштейн писал, что по первости даже Лист, обычно весьма благожелательный, встретил его прохладно. Впрочем, в случае с Листом это объяснялось не музыкальными обстоятельствами: Рубинштейн передал ему письмо от русского посла, не ознакомившись предварительно с его содержанием. Оказалось, посол досадовал на то, что вновь приходится заниматься «постылой обязанностью покровительствовать и рекомендовать всяких соотечественников, удовлетворяя их назойливые просьбы». И лишь в конце формально дописывал: «Так что рекомендую вам подателя этого письма, некоего Рубинштейна».
Как бы там ни было, Рубинштейн и сам умел быть довольно неприятным типом. Иосиф Гофман, который впоследствии будет признан одним из наиболее выдающихся пианистов в мире, как-то раз играл для него. «Вы уже начали?» — вопросил Рубинштейн, прослушав несколько тактов. «Да, учитель, конечно», — ответил Гофман. «Серьезно? — переспросил композитор. — А я и не заметил».
Когда начинал играть сам Рубинштейн, этого нельзя было не заметить. Журналист Джордж У. Бэгби, ставший свидетелем выступления пианиста, которого он панибратски называл Руби, изложил свои впечатления в рассказе под названием «Джуд Браунин слушает, как Руби играет»: «Что сказать, сэр? У него была самая чертовски кособокая пианина, которую я когда-либо видывал! Типа такого шибанутого бильярдного столика на трех ногах… Когда он уселся, то всем своим видом показывал, что ему до лампочки, что он играет, и вообще он бы с радостью встал и ушел. Немножко труляля в верхах, потом бадабум в низах — в общем, он то ли просто валял дурака, то ли поколачивал эту большую черную штуковину по зубам за то, что она оказалась у него на пути». Впрочем, стоило пианисту разыграться, как Бэгби пришел в такой же восторг, как и все остальные: «Дом качался, свет мигал, стены ходили ходуном, небо разверзлось, земля задрожала — рай и ад, сотворение мира, сладкий картофель, Моисей, девятипенсовики, аллилуйя, гвозди по десятке, Самсон в ветвях хурмы… Бум!!! С этим Бумом он собственной персоной взмыл в воздух и потом обрушился вниз прямо на пианину, колотя по каждой клавише коленями, пальцами рук и ног, локтями, носом, и эта штуковина разорвалась на семнадцать сотен и пятьдесят семь тысяч пятьсот сорок две шестнадцатых-тридцать-вторых-шестьдесят-четвертых ноты, и больше я ничего не помню».
Если отбросить в сторону художественные преувеличения, станет понятно, что в его музыке были не только труляля и бадабум. На своих последних выступлениях в Нью-Йорке он играл И. С. Баха, К. Ф. Э. Баха, Генделя, Скарлатти, Моцарта, Шуберта, Вебера, Мендельсона, Шумана и других. Второй концерт (всего их было семь) также включал шесть сложных бетховенских сонат. В финале толпа прорвалась на сцену и буквально разодрала его одежду на сувениры, женщины плакали и пытались его обнять. Когда он наконец вырвался, то поклялся никогда больше ничего подобного не допускать.
При поддержке фортепианной фирмы SteinwayРубинштейн замахнулся аж на 215 концертов за 239 дней, причем билет на каждый стоил 200 долларов. «Сборы и успех были весьма удовлетворительными, — писал он, — но это все превратилось в такую рутину, что я стал презирать себя и свое занятие». Когда спустя годы ему предложили повторить тур, он ответил отказом, пояснив, что сама обстановка на подобных гастролях враждебна искусству: «Ты превращаешься в какой-то автомат, машинально исполняя свою работу, о каком достоинстве тут может идти речь? А без достоинства художник погибает». Но «средства, заработанные в американском турне, легли в основу моего состояния, — признавался он. — Как только я вернулся, сразу вложился в недвижимость!»