Гроза
Шрифт:
– Я принесу гитару, – сказала девушка.
Инструмент решила этой весной сослать на дачу бабушка: после смерти деда он висел дома три года и пылился. Бережно расстегнув чехол, Люба достала жёлтую гитару с потемневшими струнами, серебристо блестевшими в тех местах, где их щипали пальцы. Вручив её Валерии, она шепнула:
– Для меня… Пожалуйста, Лер.
– Уфф, – озадаченно выдохнула та, держа инструмент на коленях, потом закинула ногу на ногу и прижала гитару к себе, тронув струны. Те отозвались низким, хриплым звуком. – Ну хорошо, я попробую… Только её чуть-чуть настроить надо. На ней, видимо, давно
Некоторое время она подкручивала колки, пощипывая струны и дотошно добиваясь нужной высоты звучания; её тёмные брови сосредоточенно хмурились, а Люба в тёплом облаке лёгкого хмеля не сводила взгляда с ресниц Валерии. Из их тени была готова вот-вот проступить разгадка…
– Менять струны надо, конечно, – сказала гостья, садясь поудобнее. – Ну ладно, попробую как-нибудь сейчас. Если что – не судите строго.
На краткий миг она подняла взгляд, и Люба увязла в нём, как в тёмном гречишном меду. Быстрый, серебристый перезвон вступления – и к музыке добавился голос Валерии, сперва приглушённо-шероховатый, чуть дрожащий от нежного придыхания, но постепенно набирающий силу и выразительность. У него был особый, чуть хриплый тембр, но хрипотца эта была не хулиганистая, а обаятельная, галантно обволакивающая сердце. Название песни звучало как «Махинджи вар»; звуки грузинского языка слетали с уст Валерии отчётливым, металлическим узором, твёрдо, но вместе с тем ласково и чувственно. Песня звенела тихой грустью, а в проигрышах Валерия прикрывала глаза, перебирая струны почти вслепую, будто в каком-то трансе. Непонятные, но красивые слова падали прозрачными, рубиново-алыми гранатовым зёрнами: «Махинджи вар… Маграм шентуис гаукаргдеби…» О чём пелось в этой песне? Без всяких сомнений, о любви: сердце улавливало пульсирующий ток этой нежности, печальной и высокой, как небо над вершинами гор. Когда растаял в золотисто-розовых облаках последний аккорд, а голос Валерии опустился в траву уснувшей птицей, мама со вздохом прошептала:
– Помню эту песню… На неё ещё клип показывали – где картины песком рисовали.
Жидковатые, но тёплые аплодисменты вознаградили Валерию, и она смущённо заулыбалась. Горячая искорка её взгляда вонзилась Любе в сердце.
– Душевно, – сказала бабушка. – У вас грузинские корни, Лера?
– Да, мой прапрадед был родом оттуда, – ответила та. – Но я уже русская, наверно. Я даже языка толком не знаю – по песням только чуть-чуть. Так, что-то вроде небольшого увлечения.
– Хорошая песня, красивая, – сказал отец. – Знать бы вот только, о чём там поётся…
Пусть безобразен я (вокруг так люди говорят), Но боль твою забрать сочту я лучшей из наград. Ты – птица в облаках, неуловима и горда, Не спустишься ко мне: твоя печаль как лёд тверда. Как звёзд небесных лик, твоя улыбка далека. Прими моё тепло – уйдёт усталость и тоска. Полночный бархат глаз, карминный хмель любимых губ… Не жду, душа моя, чтоб стал тебе мой облик люб: Ведь безобразен я – вокруг все люди говорят. Отдай мне боль свою – воздам я нежностью стократ.Тихо, по-вечернему грустно прошелестели
– Что-то все пригорюнились, – усмехнулась Валерия. – А Люба, вон, даже хмурится… Наверно, надо было что-нибудь повеселее спеть.
– А «Сулико» в оригинале знаете? – спросила мама.
– Ну, она не намного веселее, чем эта. – Гостья двинула плечами, словно разминая их и прогоняя оцепенение. – Но – как скажете.
Старая гитара заплакала светлыми слезами, а затянутый влажной дымкой взгляд Любы то касался поникших на лоб прядей волос Валерии, то целовал голубые жилки под смугловатой кожей, оттенённой белизной рукава, то пересчитывал заклёпки на её остроносом сапоге со скошенным каблуком. Вино, вечер и песня слились в один струящийся по жилам сплав, а сердце, похоже, нашлось среди пыльных страниц памяти… Оно было здесь и сейчас, усыпанное блёстками вечерней зари и заблудившееся в сиреневой пене.
Отец налил коньяка только себе и гостье: бабушка и мама сказали, что им уже хватит.
– За песню – голос души, – произнёс он.
Валерия выпила коньяк, будто прохладительный чай, не моргнув и глазом.
– «То не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит», – затянула вдруг бабушка дребезжащим и заунывным, как скрип старых дверных петель, голосом.
Люба фыркнула в кулачок, но мама, вдохновенно закрыв глаза и мечтательно подперев рукой щёку, поддержала:
– «…то моё, моё сердечко стонет, как осенний лист дрожит…»
– Ну всё, винцо подействовало, – добродушно хмыкнул отец.
Валерия не растерялась с аккомпанементом, и мама с бабушкой разлились растомлённым, подгулявшим дуэтом, а Пушок принялся подвывать. Гостье до этого он почему-то не подпевал: наверно, она исполняла не в его тональности. На середине песни бабуля вдруг забыла слова, махнула рукой и рассмеялась сама над собой.
– Тю, голова моя садовая, памяти-то уж нету никакой – а туда же!
Валерия пела ещё другие, незнакомые, но проникновенные песни, уносившие Любу в озарённые солнцем горы и окутывавшие её бархатно-вишнёвым хмелем. От носков щегольских сапогов и сильных, нервных рук с голубыми жилками до кончиков взъерошенных ветерком волос Валерия впечатывалась в сердце светлым и выпуклым, как чеканка, силуэтом – не вытравить, не стереть, не вывести, как татуировку. Её брови тоже пели, то напряжённо сдвигаясь, то изгибаясь в лирическом надломе – тосковали, любили, задумывались, страдали и смеялись…
Бабушка задремала прямо в кресле, и Валерия отложила гитару.
– Поздно уже… Наверно, спать всем пора, – сказала она вполголоса. – Спасибо вам большое за хлеб-соль, а точнее, за вино-шашлык. Пойду я, пожалуй.
– Это вам спасибо, Лерочка. Будто на концерте побывали, честное слово! – расплылась в чуть хмельной, сердечной улыбке мама. И добавила со смешком: – Даже не думала, что финансовые директора у нас могут так душевно петь.
– Работа – это то, что кормит и обеспечивает жизнь тела, а увлечение – это жизнь души, – глубокомысленно изрёк отец, тоже уже слегка отяжелевший от съеденного и выпитого, но вполне крепко и устойчиво державшийся на ногах.