Групповые люди
Шрифт:
"Товарищ Сталин, — сквозь слезы проговорил секретарь. — Я люблю и знаю свою жену. Она не может быть врагом народа".
"Товарищ Поскребышев, — сказал спокойно вождь мирового пролетариата. — Встаньте. Я хотел проверить вашу преданность! Я хочу знать, что вам дороже — личное или общее дело?"
Поскребышев молчал. Слезы уже не текли по его щекам.
"Вы подумайте, почему я вас об этом спрашиваю, товарищ Поскребышев. И не торопитесь с ответом. Подумайте хорошо, товарищ Поскребышев".
"Сяушаю вас, товарищ Сталин", — ответил помощник и бодро вышел из кабинета.
И вскоре Сталин спросил у своего секретаря:
"Ох и забывчивы вы у меня, товарищ Поскребышев. Так и не ответили мне на вопрос, который я вам задал на прошлой неделе. Может быть, неприятности какие у вас или склероз?"
"Нет, ничего, все в порядке, товарищ Сталин. Вас я люблю больше своей жизни".
"А вот это опять неверно, — улыбнулся вождь. — Не товарища Сталина надо любить, а революцию. Первая в мире социалистическая революция нуждается в абсолютно преданных бойцах. А что касается товарища Сталина, то он такой же солдат, как и вы, и готов отдать делу революции всю свою жизнь и всю свою кровь до последней капли. Вы понимаете, для чего я это вам говорю?"
"Понимаю, товарищ Сталин".
"Нет, вы подумайте, хорошо подумайте, товарищ Поскребышев".
Максимов замолчал и обвел меня с Любой взглядом. Люба, я видел это, сжалась и не могла вымолвить слова.
— Вы понимаете, для чего Сталин так дотошно въедался в своих приближенных? — спросил у нас Максимов. И ответил:- Чтобы не было пустых мест. Чтобы не было неясного пространства в сознании человека. Чтобы все сознание было заполнено революционностью. И он сам подавал пример такой заполненности. Отказ обменять своего сына Якова на пленного генерала — это, знаете, пример не просто изуверства, это пример всем, как надо поступать с близким, если он окажется способным даже не предать революцию, а хотя бы слегка усомниться в ее силе или справедливости.
— Усомниться в справедливости, даже если очевидна ее несправедливость, — сказал я. — А как же твой отец в немилость попал? — спросил я.
— Я точно не знаю, но кое-что помню и могу связать. Вместе с отцом загремели тогда и друзья отца — Орлов и Сизов. Мне однажды удалось подслушать их разговор. Отец говорил: "Мне, чтобы выполнить план, нужно еще тысяч триста заключенных". — "Где я их возьму? — отвечал Сизов. — Мы уже хватаем без разбору, на рынках, в кинотеатрах, на площадях, берем всех, кто мало-мальски по виду крепок. В этом месяце наскребли полтораста тысяч, ты — еще триста". — "Ну тогда не выполним плана", — говорил отец. "Делаем попытку еще раз прочесать всю страну", — сказал Орлов.
А месяца через два отец снова говорил, что людей нет, что работать не с кем, что нужно еще тысяч триста. А потом его слушали на Политбюро. И там отец снова ссылался на то, что нет рабсилы. Сталин ему сказал:
"Вы подумайте, товарищ Максимов, почему у вас так получается? Подумайте, а через две недели доложите".
Через две недели у отца был микроинфаркт, а еще через две недели его, больного, арестовали.
Максимов что-то показывал, угощал, доставал какие-то банки, открывал бутылки, и в какую-то минуту вывел меня на кухню и там шепотом спросил:
— Старик, в каких ты отношениях с Любой?
— Ни в каких, — ответил я.
— Я так и понял. Старик, у меня к ней самые серьезные намерения.
— Так быстро?
— Ну серьезно, старина. Будь другом. Она — копия моей матери. А мать по ночам мне снится. Я, как она вошла, ахнул, думал — померещилось, мать из гроба встала. У тебя есть ее адрес? Откуда она?
— Из Запорожья. А учится в Ленинграде, в ЛГУ. Больше ничего не знаю. — Мне вдруг стало не по себе; какая-то чушь собачья.
Мы вошли в комнату. Люба удивленно посмотрела на нас.
— У Льва Федоровича серьезные намерения, — сказал я, улыбаясь, должно быть, по-идиотски, — Он желает произнести тост и сделать предложение,
— Люба, — произнес торжественно Максимов. — Я хочу, чтобы вы никогда не уезжали из Москвы. За это и выпьем.
Слава бегу, у Максимова хватило разума не делать глупостей. Затем мы вдвоем проводили Любу на поезд.
К моменту отхода экспресса Максимова совсем развезло, и он полез к Любе целоваться, заодно делая ей предложение. Люба смеялась, отбиваясь от него своими маленькими кулачками. Я не вытерпел и схватил Максимова за воротник. Напоследок совсем ерунда получилась. Поезд тронулся, в моих руках был оторванный максимовекий воротник, а его хозяин на четвереньках стоял перед уходящим поездом: ему никак не удавалось отделить передние конечности от земли и сохранить при этом равновесие…
Я отвез Максимова домой и остался у него ночевать. Наутро он мне сказал:
— Ты поставил меня в неловкое положение перед Любой.
— Ты сам себя поставил и долго в этом неловком положении стоял.
— Что ты имеешь в виду?
— Реальность. Ты почему-то стал на четыре конечности, как Поскребышев.
— А зачем ты у меня оторвал воротник?
— Ты сам его оторвал и сказал мне: "На, подержи!"
— Я, кажется, хватил лишка. Неужели ты не мог меня остановить? Она, наверное, решила, что я алкоголик.
— А ты напиши ей, что ты совсем не пьешь, а твое упражнение на четырех конечностях означает ну что-нибудь вроде мистического танца с целью вызвать добрых богов.
— Ты смеешься, а я совершенно потрясен. Она как две капли воды похожа на мою сестру.
— Ты же говорил на мать.
— Это одно и то же. Раз на сестру, значит, и на мать. Это и дураку понятно.
— Ладно, дружище, я оказался за бортом, не мог бы ты подыскать мне работенку?
— А что произошло?
Я объяснил. И чем больше я говорил, тем суровее становился Максимов, он теперь уже ощущал себя не просто обыкновенным выпивохой, который пойдет минут через двадцать сдавать бутылки, чтобы наскрести на пиво, а стражем революции. Он мне сразу сказал:
— Нет, старик, ты неправ. Так нельзя.
И эти его суровые слова означали: "Мне не хотелось бы видеть тебя в своем доме". А может быть, этого и не хотел сказать мой добрый приятель Максимов. Может быть, мне просто все это тогда показалось.
30
Я не хотел тогда связывать ночной визит Шкловского с допросом У Чаянова. Шкловский прибежал ко мне ночью. Долго стучал. Во мне что-то тогда сильно оборвалось. Я стал прятать рукописи, а он стучал и стучал в дверь. Когда я открыл, он сказал: