Гул
Шрифт:
— Тебе по роду положено нас спаивать, — смеялись мужики и, довольные, везли домой хлебное вино.
Все чаще сдавали они зерно не в домашнюю ригу, а продавали Семену Абрамовичу. Тот построил на хуторе небольшой завод с трубой, дымок в ясную погоду можно было различить из Паревки. Цыркин по-прежнему сдавал вино казне, хотя втайне от государства расширял промысел. Делец колесил по уезду, искал бандитские шинки и хитрых купчиков, готовых ради барышей обойти винную монополию. Заводик Цыркина год от года расширялся, а сам он богател. Батраков не нанимал — на что сыновья дадены? Вскоре поползли по уезду завистливые слухи,
Многое изменилось с началом войны и введением сухого закона. Нет, чиновники всё так же опаивались самогоном, однако на фронте гибли целые дивизии и, как ни упрашивал Цыркин, сколько ни давал денег, чтобы в войска призывали увальней из Паревки, а не его деток, ничего не помогало. Сыновья винокура попали в пехоту, а значит, домой их ждать было нельзя. Университетский сын пошел вольноопределяющимся. Семену Абрамовичу было стыдно, что он не смог устроить деток в гимназию, дать математическое образование, тогда бы они служили в артиллерии, где вероятность не растерять ножки-ручки была повыше.
С тех пор Семен лелеял единственную дочку. В домовой книге ее звали Серафима, а на хуторе — Симой. В семнадцатом году отец отрезал ей длинные волосы и наказал мазать лицо сажей, если к хутору подъезжают незваные гости. Времена пришли лихие, и дочку Семен Абрамович берег пуще винного погреба. Опустошали его неоднократно — то красные, то зеленые, то кулаки из Паревки, а то и просто бесцветные люди. Семен Абрамович обеднел. Все реже дымила труба винокуренного заводика. И при большевиках было тяжело, и когда Кирсановский уезд лежал под Антоновым, и без борцов за народное счастье тоже приходилось несладко.
— Скажите, пожалуйста, — вежливо осведомлялся Цыркин, — мы слышали, что товарищи антоновцы не пьют. У них дисциплина и сухой закон. Так зачем же вам наше вино?
— Пить будем, дядя, — отвечали ополченцы и уезжали восвояси.
Цыркин оставался в недоумении. Он ожидал афоризма, хотя бы логичного объяснения, которое бы покрыло явную несправедливость, но все оставалось глупым, как и многое в этой большой стране, до сих пор непонятной Семену Абрамовичу. Он знал, что наказание за пьянство у Антонова строгое — от пятнадцати плетей до расстрела. Почему же чуть ли не каждый разъезд обдирал его как липку?
Семен Абрамович уходил в дом и усаживал напротив Симу:
— В конце концов, большевики грабят нас не больше, чем антоновцы, так почему говорят, что под ними будет хуже?
— Папа, — хлопала Сима черными ресницами, — так они же тебя повесят, как спекулянта.
— А эти повесят меня, как жида. А тебя снасильничают.
Сима отводила взгляд и сутулилась. Ей целых семнадцать лет, и она успела начитаться привезенных из Тамбова книжек. Отец не догадывался, но Сима уже не могла видеть ни хутора, ни прижимистых паревских крестьян. Ей хотелось свободы, дороги и какого-нибудь города, где есть тайны, библиотеки и тот самый молодой человек. А власть? Ни власть зеленых, ни власть красных Серафиму не интересовала. Девушка давно поняла, что власть не может быть справедливой.
— Папа, — предлагала Сима, — так давайте хоть раз этим... людям подсыплем что-нибудь?.. Да лебеды, да бледных поганок сушеных! Отравы крысиной! Помрут, а мы в лес, прочь из губернии... да куда глаза глядят! Неужто вы не видите, что все они одинаково... плохие?
Шли месяцы. Антонов отступал вглубь Кирсановского уезда. Его молодцы по несколько раз на дню вламывались на хутор. В один из вечеров заехал к Семену Абрамовичу красный разъезд из командира и двух солдат. С утра неподалеку, всего в нескольких верстах, гремела канонада, поэтому винокур ждал гостей. Кинул дочке тряпья на кровать, загнал мелкую живность в погреб, который вырыл в леске, туда же припрятал оставшееся зерно, а мутное пойло, наоборот, держал под рукой.
— Выходи, кулак! Зерно народное прячешь?!
Цыркин признал в краскоме тонкие семитские нотки, чему внутренне обрадовался. Сима сразу же была отправлена в дальнюю комнату, а гости потчеваны дефицитным спиртом.
— Что, Семен, — выпив, спросил гость, — гонишь самогон, когда половине губернии жрать нечего? Говори, где зерно берешь? Страна, мать твою, голодает! А ты — самогон?
Хозяин виновато затараторил:
— Что вы, что вы, товарищ! Я же вижу, что вы наш человек.
— В смысле — наш? — напрягся большевик, видимо, стесняющийся своих корней.
Те выпирали в нем не слишком живо, да приметно — в глазах навыкате, припухлых губах и пусть русых, но курчавых волосах.
— Ты хочешь сказать, что я брат спекулянту?
— Как же, ну как же вы такое могли подумать! Я же говорю, что вы тоже рабочий человек. А зерно мы ни у кого не брали. Сам выращивал, вот этими вот руками, смотрите прямо сюда! Продналог зерном в срок заплатил, а что осталось, так есть грех — пустил на вино. Могу квитанцию показать.
— Врешь! Я точно осведомлен, что антоновцы тебе зерно сбывают, а ты его перерабатываешь на водку. Говори, заезжал к тебе кто-нибудь? На подводах? Своим ходом пришли? Что ты им дал? Отвечай!
— Что вы! Антоновцы только и могут, что пограбить или погрозиться сжечь.
— За что сжечь? Ты же, тварь, заодно с ними.
— За то, что жид. Понимаете, товарищ, они жидов страсть как не любят. Никаких дел с жидами иметь не хотят. А сегодня никого не было, богом клянусь.
Цыркин осторожно убрал чарку и поставил вместо нее глиняную кружку и полштофа. Он почаще повторял слово «жид», от которого гость все больше хмурился, чувствуя, что и его антоновцы могут повесить по кровному признаку.
— Кулаки... — наконец выдохнул командир и кивнул Семену: — Отнеси бойцам черпачок.
— Стоит вам только сказать!
Хуторянин привык к пьяным налетам. Сегодня антоновцы, завтра красные, потом просто бандиты, на Святки большевики-бандиты, через неделю антоновцы-коммунисты, потом белые-социалисты и черт бы побрал кто еще! Для Цыркина вооруженные люди всегда были на одно лицо: все они принюхивались, чуя женскую плоть, и всех хозяин пытался побыстрее напоить. Но, чистая правда, ни вчера, ни сегодня никакие антоновцы или другие бандиты к Семену Абрамовичу не заглядывали.