Гусарский монастырь
Шрифт:
Дворянство собралось на балконе вокруг Пентаурова и частью прогуливалось между клумбами в ожидании фейерверка; прочая публика толпилась в аллеях и оттуда глазела на иллюминацию и все происходившее около дома.
Зеленый цвет его вдруг сменился красным. Ярко выступили всюду разряженные фигуры дам и кавалеров.
Везде слышались оживленные толки и разговоры о представлении. Всем чрезвычайно понравились Белявка и Бонапарте, меньше же всех, главным образом дамам, Антуанетина.
— Помилуйте! — восклицали некоторые, возражая кавалерам, как водится, защищавшим
С восторгом дамы подхватили и передавали друг другу слова Возницына. Тот по окончании спектакля встал с кресла и громко изрек: «Не Антуанеттина она, а дубинетина!»
Над средней темной клумбой сада вдруг вспыхнуло и завертелось огненное колесо, и точно такие же загорелись над остальными: Белявка, успевший переодеться и разгримироваться, принялся за другое свое детище — фейерверк.
Над колесами взлетели бриллиантовые фонтаны; одна за другой с шипением огненными змеями стали уноситься в темное небо ракеты, и там они лопались, дождем рассыпая разноцветные звезды.
В аллеях пущены были шутихи, и они захлопали и запрыгали под визг, крик и смех шарахавшейся от них публики.
Огромный зал пентауровского дома был превращен в столовую, где длинными белоснежными линиями были вытянуты столы для ужина.
Когда в дверях зала показался губернатор, а рядом с ним хозяин, ведя под руку довольно еще молодую губернаторшу, с хор грянул торжественный военный марш: играли трубачи, присланные Пентаурову командиром гусарского полка.
Театральный оркестр играл для публики в парке, и звуки музыки долго и далеко разносились среди тишины ночи над давно уснувшим городом.
Праздник Пентаурова удался на славу!
Глава XII
«Философ и вольнодумец» Шилин, прослывший так среди рязанских обывателей средней руки, обитал в небольшом собственном домике, находившемся почти против подъезда театра.
Происхождением он был из разночинцев, учился в бурсе, но из класса философии был исключен, как гласило выданное ему свидетельство, «за разнообразное поведение».
Документ этот, вделанный в рамку, висел на стене в горенке, служившей ему кабинетом и столовой; на верхней части рамки белела наклеенная полоска бумаги с крупной надписью, воспроизведенной Шилиным с другой, красовавшейся на заборе на Большой улице: «астанавливаца строго воспрещаитца».
Тем не менее останавливался около этого свидетельства и почитывал его во время своих прогулок по горенке он часто; любил и показывать его приятелям, причем хохотал и ерошил свои и без того всегда вихрастые волосы.
Определенных занятий Шилин не имел, но довольно часто исчезал из Рязани, и его видели то в Москве, то в Нижнем и Макарьеве, где он посредничал между крупными помещиками и купцами, и весьма удачно.
Жил он холостяком, но, несмотря на это, в домике у него всегда было прибрано и уютно, а двор смело мог назваться полной чашей: там разгуливала и толстеннейшая свинья, величавшаяся «протопопицей»,
Всем хозяйством ведала, или, выражаясь по-шилински, за министра у него была здоровенная, краснощекая Мавра, девка лет двадцати семи, горластая и всегда веселая, что особенно ценилось Шилиным.
— Много ли человеку надо? — говаривал он, сидя за рюмкою водки и закуской с каким-нибудь приятелем у своего окна. — Домик, да садик, да курочку с уточкой, да Мавру с прибауточкой — и слава тебе, Господи!
И он подмигивал при этом подававшей соленые рыжики либо еще что другое Мавре.
Та удалялась с улыбкой.
— И шут гороховый, прости, Господи! — довольно громко доносилось затем из кухни.
Приятели хохотали.
Важивались в шилинском домике и книжки — исключительно светского содержания: Шилин любил почитать и хорошо был знаком с русской литературой.
Стал захаживать к нему и Белявка; ответ относительно трагедии Зайцева он обещал дать на второй день после спектакля.
В назначенное время пришел Зайцев, и, поджидая Белявку, они разговорились о «Багдадской красавице».
— Чепуха это и дребедень! — возглашал Шилин, ероша свои волосы. — Чушь от альфы и до омеги! Хоть бы это действие взять: прячет человек свою возлюбленную в пещеру и там же иллюминацию делает, орда целая пляшет у него!
— Так-то оно так! Это самое главное — красоту показать человеку…
— И Антуанетина красива!… — насмешливо возразил Шилин. — Что ж, и ее, по-твоему, следовало показывать?
— Я не про такую красоту говорю. А про то, что не надо в театре будней, довольно их и в жизни; надо, — Зайцев провел перед собой руками по воздуху, как бы обрисовывая что-то неопределенное, — ну, я не знаю, как это сказать, иное, лучшее…
— Что же такое иное? Сказку, что ли?
— Сказку, да, да! Вот Пентауров и показал красивую сказку!
— Да не Пентауров совсем! — воскликнул Шилин. — Не будь у этого индюка Белявки — его чепуха так чепухой и осталась бы! Это ж Белявка скрасил ее всякими огнями и выдумками. Входите, кто там? — крикнул он, оглянувшись на стук.
Дверь отворилась, и в горенку вошел тот, кого только что поминали собеседники.
— А, театральное начальство! — приветствовал его хозяин. — А мы, вас ожидаючи, по рюмочке раздавили. Пожалуйте-с. Все с ним о вашей «Багдадской красавице» толковали!
— Да, нашумели мы по усей Рязани! — самодовольно ответил Белявка. — А вам как понравилось?
Белявка увидал на столе штоф с водкою и несколько опустошенных тарелочек с ветчиной и соленьями, потер руки и выразительно уставился на них.
— Мавра, подкрепленьица! — распорядился Шилин.
— Очень понравилось! — ответил Зайцев.
— Ну-с, а о его трагедии что скажете? — спросил Шилин, дав гостю время опрокинуть в себя большую рюмку и закусить грибком.
— Как вам объяснить?… — глубокомысленно произнес Белявка, ловя вилкою прыгавший по тарелке второй гриб. — С одной стороны, будто посвечивает, а с другой — отсвечивает!