Гусарский монастырь
Шрифт:
— Нельзя его упускать, нельзя!… — решил Пентауров, потирая в восторге руки. — Это клад!
— Истинно-с!… — убежденно поддакнул Белявка.
— Но как же быть с отцом Михеем? Ведь он не позволит ему?
— Главная тут обстоятельность не в нем, а в матушке! — вставил Стратилат. — От нее и я бежать хочу!
— А дозвольте отцу Михею ничего не говорить? — вмешался Белявка. — Пусть сыграет в тайности!
— Все равно, ведь потом узнается!…
— А вам яке дило? Ну, узнають, ну, отваляет его матушка скалкой, шо ж с того? Вин ось який
— Не боишься скалки? — спросил Пентауров.
Бурсак вскинул на него большие черные глаза свои, усмехнулся и опять потупился.
— Скалка пустое!… — пренебрежительно ответил за него Стратилат.
— Тогда и прекрасно… пусть играют! Белявка, обоих их возьми и испытай. Тебе жалованье положу… — добавил Пентауров Стратилату.
Тот хотел что-то сказать, но не успел: дверь в кабинет с силой распахнулась, и показался отбросивший ее Бонапарте. Он пошатнулся, оправился и, стараясь твердо держаться прямой линии, подошел к изумленному барину и вдруг упал перед ним на колени. Лицо Бонапарте было вспухшее и красное, в мутных глазах светились мрачные огоньки.
— Барин, явите божескую милость!… — возопил он, ударив себя в грудь кулаком. — Прикажите мне геройскую ролю дать!!
— Прикажу тебе розог дать! — ответил Пентауров. — С ума сошел, а?
— Ведь я же герой?! — возгласил Бонапарте, не слушая и опять ударяя себя в грудь. — Не понимает меня никто! Нос, он говорит, не тот… — Он ткнул пальцем на Белявку. — А нос… вот он где у меня, нос этот! — Бонапарте яростно застучал себя в сердце. — Понять это надо! А что ж, что он красный, — выбелю?
— Вот я тебя выбелю на конюшне. Вытащите вон дурака! — обратился Пентауров к Белявке, и тот с помощью обоих будущих актеров поволок вон непризнанного трагика. Бонапарте заливался слезами и бессвязно выкрикивал что-то о своем сердце и о героическим даре, данном ему от Бога.
Пьяного заперли в чулане при людской, а Пентауров, вспомнив, что утром он получил записку от Лени, в которой она сообщала, что мать просит его приехать, приказал закладывать лошадей, и вороной шестерик, что птица, понес его по пыльной дороге в Баграмово.
Странные отношения существовали между Людмилой Марковной и ее сыном.
Трудно сказать — любила ли она его когда-нибудь, да и вообще любила ли хоть одно живое существо на свете, кроме своих мосек и Лени. Сын рано вырвался из-под ее жестокого крыла и зажил отрезанным ломтем, совсем не заглядывая в родные Палестины, и разве раза два в год — ко дню именин и рожденья матери, писал ей по казенному письму.
Старуха равнодушно прочитывала их и бросала и только все чаще и теплее стала поглядывать на игравшую у ее ног прехорошенькую крошку — сиротку с большими карими глазами в венчиках из темных ресниц. Крошка эта была Леня, одна из целой дворовой семьи уцелевшая от холеры и взятая по приказу Людмилы Марковны в горницы.
Как ни черства была по натуре Пентаурова, все же в маленьком уголке ее сердца теплилась потребность любить, и этот уголок всецело заполонила
Одно только несколько привязывало Пентаурову к сыну — гордость и честолюбие. Ей думалось и хотелось увидеть в нем что-либо блестящее и изумительное по карьере. Но когда и эта мечта разлетелась, как фарфоровая чашка, упавшая на пол, привязанность превратилась в пренебрежение.
Сверх обыкновения, приезда Владимира Дмитриевича ожидали на этот раз в Баграмове с нетерпением.
Людмила Марковна хорошо понимала, что смерть ее уже не за горами, и будущность Лени, дворовой Владимира Дмитриевича, тревожила ее с каждым днем все больше и больше. И в только что минувшую ночь, когда сердечные перебои заставили ее подняться с постели и ждать уже последней минуты, она порешила, не откладывая больше, вызвать сына и заставить его написать Лене вольную.
— Насчет пьес его глупых поговори, поинтересуйся, — советовала Лене Людмила Марковна в ожидании сына. — Шалый он, тут у него, — она постучала себя по лбу, — все винты разболтаны! Это ему понравится… Да про Бенкендорфа не вздумай поминать, — добавила она, усмехаясь, — не даст тогда ни за что документа! Козел ведь. А надо получить скорей… — Она вздохнула, и в это время на балкон, где шла беседа, влетела одна из приживалок.
— Приехали, приехали! — приседая и хлопая руками по согнутым коленам, возвестила она шипеньем Змея Горыныча.
Пентауров вошел с деланно-беззаботным видом и приложился к ручке матери: он всегда чувствовал себя несколько неловко под тяжелым, пристальным взглядом ее желтых глаз.
— Здравствуй, — ответила она. — Что, все игрушкой новой забавляешься, я слышала?
— Здравствуй, Леня!… — проговорил Пентауров, погладив по голове девушку. — Все хорошеет она у вас!
— Вот насчет ее я и хотела с тобой переговорить.
— А что именно?
— Что именно после обеда скажу: на все свое время есть; сейчас, видишь, стол накрыт, — обедать давайте!
С помощью Лени старуха перешла к длинному столу, сверкавшему белизной скатерти и фарфоровых тарелок, и все уселись за него.
Пентауров любил покушать, и отличный, заказанный по его вкусу, обед привел его в приятное настроение. Он пустился в рассказы о театре, о спектакле и в таких красках описывал все происходившее на нем, что если бы потребовалось дальше рассказывать о чудесах самой Индии — для нее уже ничего не осталось бы, кроме незначащих слов.
Людмила Марковна слушала молча и почти не ела, а только отщипывала по кусочку от всего, что ей накладывали в тарелку. Разговор поддерживала Леня, и ее спокойное внимание, ее дельные, полные большого знания литературы, вопросы и замечания поражали Пентаурова и привели его почти в восхищение.
— Ну, теперь и моему разговору с тобой час пришел! — сказала Людмила Марковна, отодвигая тарелку, когда окончено было последнее блюдо — крупная малина с густыми сливками. — Петька и вы все — вон! — обратилась она к лакею и скромно сидевшим на конце стола приживалкам.