Ha горных уступах
Шрифт:
– Так только из за этого! Ха! А я уж думал, Бог весть, что!
Схватил он ее на руки, как ягненка, и понес в гору к овцам, в скалы. Она не то онемела от страха, не то из упрямства не хотела кричать. Нечего впрочем было и кричать; кто бы пошел ее отнимать от Дикого Горца?
Принес он ее на лужайку к овцам, положил на землю, стал перед ней на колени и говорит:
– Моя ты!
– Нет, не твоя!
– Так я тебя сброшу со скалы в пропасть!
– Не сбросишь!
– Нет?! А кто ж мне запретит?
– Ты сам!
– Я сам?!
– Любовь твоя!
И случилось тут то, чего никогда еще не видывали люди
А она тем временем вскочила и убежала в шалаши.
А Дикий Горец, покончив с овцами, лег на траву.
Ночь уже близилась, а все видно было, как он чернеет на траве в лунном свете. Не знали люди, что он там делает, заболел ли, или что, – но боялись пойти взглянуть на него.
До утра не было о нем ни слуху, ни духу, и больше он уж не ходил к Мураню, пропал.
Думали сначала и в Яворовых Садах и там, что он пошел в солдаты – как раз в ту пору приезжали королевские вербовщики – но это было неверно.
Ночью он встал с лужайки, где лежал, и подкрался к шалашу Агнешки.
Он стоял на краю под холмом; собаки не лаяли, они хорошо знали его. Поднял он камень с холма, обломок скалы, который и трем мужикам не под силу было бы поднять, поднял его над головой – он знал, в какой стороне спит Агнешка – тут! тут!..
Брось он камень, он пробил бы крышу и убил бы ее. Замахнулся, опустил руки; замахнулся еще раз, опять опустил. В третий раз бросил камень в долину.
И только тихонько проговорил: «Эх, Ягнись, Ягнись!..»
Такой силач! Да ведь он мог бы все шалаши разнести со всеми горцами, которые спали в них!
И он бросился в лес, точно боялся самого себя. Из лесу в сосновую чащу, на луга, перебежал через Явожинский кряж и спустился вниз в древний бор, что тогда шумел еще под Ровенками. Сосны были там толстые, как колонны в церкви, с ветвями до самой земли, так что неба из-под них не было видно. Папоротник, зелье всякое, щавель, лопухи, травы – выше колен. Гуща страшная. Деревья росли на деревьях, ноги вязли в гнилье, в перегнивших пнях, в стволах, нагроможденных один на другой между скалами. И всюду на ветвях висел прядями сырой мох, серо-зеленый, длинный, как бороды. Между деревьями цвели на длинных стеблях желтые цветы – иногда, как засветятся они, можно было подумать, что нечистый смотрит на тебя: так и вздрогнешь. И, когда не было ветра, тихо там было, ни шороха, ни звука. Воды даже не было слышно в потоке, внизу. Бор был глухой, как труп.
Там и остановился горец Луптовский. Длинные ночи стояли еще тогда, за ночь вдоволь мог он разгуляться.
Оглянулся он в этой пуще и говорит:
– Эх, лес, лес! Или я, или ты!..
И как ему это в голову пришло?! С ума сошел он, что ли?
Хвать одну ветку, потянул, – трах, сломал!
Хвать другую, третью, молодые сосны ломает, гнет, вырывает с корнями. Старые сосны зубами грызет, кору с деревьев срывает, так что кровь с пеной у него изо рта брызжет. Гул, треск, хруст идет в лесу! Охотники из Закопаного, которые ночевали невдалеке, думали, что медведь где нибудь под Жабьим озером в капкан попался (там бялчане часто капканы расставляли), и притащил его с собой к Ровенкам.
А медведь страшно лес ломает, когда в капкан попадется.
Но они побоялись идти туда; ночь была.
К утру шум утих.
– Устал, бедняга! – говорят охотники, – надо взглянуть на него; не освободить ли его, коли ему так уж неловко в железном обруче…
Идут они, и вдруг остановились, словно им кто нибудь пылью глаза засыпал, даже ружья дрогнули у них в руках, а у Тиралы, говорят, ружье и совсем из рук вывалилось.
Сорванные ветви, вырванные с корнем деревца, поваленный сухостой, кучи щепы, коры – целая полянка в лесу образовалась, открытая и светлая; а под сосной человек лежит в изорванной горской рубашке, с изодранным поясом, весь в крови, со слипшимися от крови волосами, исцарапанный, покрытый ранами, словно по нем боронили. Думали они, думали, что делать, подойти или убежать, – так им стало страшно.
– Не иначе, как чорт взбесился! – говорит Цапек.
– Или боролся с каким-нибудь духом, и тот его одолел, – говорит Сулся.
– Эй! – говорит Тирала из Костелиск, (он охотник был в такие вещи верить), – я знаю! Уж не тот ли это грешник, что грехи свои, как живое мясо, в руках носит и зубами рвет?
– Или черти подрались – говорит Цапек.
– Или, кто знает, уж не чорт ли человека задушил и сюда швырнул, – говорит Сулоя.
– И! – говорит Тирала. – Чего ж бы ему было до утра с ним в лесу возиться?! Что же ты думаешь, это так, как в корчме бывает, когда двое мужиков начнут таскать друг друга за чубы? Злому духу довольно коснуться человека! Только пальцем ткнет он тебя, а ты уже там!..
Но старик Андрей Сечка, мудрый мужик, ничего не говорит, только смотрит и ворчит:
– Чего сказки рассказывать? Краснобай! Я этого мужика откуда-то знаю. Подождите-ка! Солнце ярко засветило, присмотрюсь я.
Подошел, смотрит, кричит:
– Э! Да ведь это Дикий Горец из Югрова! Видел я его не раз и не два! Не иначе, как он рехнулся! Никто тут такой кутерьмы, кроме него, поднять не мог! Поранил ветвями грудь, шею, лицо, руки – страсть! Как решето стал! Что это с ним случилось! Люди милые!..
– Ну, и мужик же был! – говорит Тирала.
Все уже набрались храбрости и подошли к нему вслед за Сечкой.
– Дикий Горец? Луптовский? Я его знал! – говорит Сулся. – Ты ему, бывало, только в руки попадись, сразу в воздухе станешь зубами пятки ловить! Видел я его на ярмарке в Левоче, когда он коня на спину взвалил, как ягненка.
– Эх! Встречал и я его несколько раз, – говорит Сечка. – Раз он мельничное колесо рукой остановил. Мы как раз из города ехали. Мельник бежит – что за дьявол?! – и перекрестился даже, а тот держит и смеется, шельма. Что дашь, – говорит, – за то, чтоб я пустил колесо. Дал ему мельник два талера, нельзя было иначе. Да и мельник не бедный человек, Каминский из Шафляр.
– Отец! Сечка!.. Слышите? – отозвался Сулея. – Мне сдается, что он еще жив! Дрожит!
Нагнулся Сечка, а он, Дикий Горец, глаза открыл и шепчет:
– Эх! Что меня одолело? Девка и лес одолели…
И умер.
ФРАНЕК СЕЛИГА И ГОСПОДЬ БОГ
Был мужик, Франек Селига; он в Магуже в рудниках работал; руду доставал. Красив он был так, что, когда он шел по деревне, бабы дрожмя-дрожали. И гордился же он своей красотой, страсть! – хвастался… И тем он еще кичился, что родом был шляхтич, – так о Селигах и Зыхах Витовских говорят.