Харбин
Шрифт:
– А можно я покажу ему, как я его нарисовал?
– Можно, но чуть позже, когда проснётся, хорошо? А почему ты вчера не показал?
– А я забыл, а ночью вспомнил!
– Конечно, покажи, а сейчас одевайся!
Анна вышла из детской, взяла рукомойник, перекинула через плечо полотенце, налила в фарфоровый кувшин воды и тихо внесла всё это в спальню. Александр Петрович не спал, он сидел на высоко взбитой подушке и, когда она вошла, протянул руку.
– Подойди ко мне, – попросил он. – У нас дверь не запирается?
– Нет! – тихо засмеявшись, ответила Анна и поставила рукомойник и кувшин на подоконник. – Мне не от кого было её запирать! Дома я да Сашик. –
Александр Петрович смотрел на неё не отрываясь.
– Ты что? Почему ты на меня так смотришь? – тихо спросила она.
– Я любуюсь тобой! – И он притянул её к себе.
За дверью послышались шаркающие шаги, но это был не Сашик, потом хлопнула дверь, в ванной комнате застучал железный носик умывальника и раздалось громкое сморкание и прокашливание горлом.
Они засмеялись в подушки.
– Какой он смешной, этот Кузьма Ильич! Где ты его взял?
В дверь постучали настойчиво.
– Иди к нему, он тебя всё утро ждёт, – прошептала Анна и сказала громче: – Сейчас, Сашик, сейчас папа к тебе выйдет!
Через несколько минут Анна стояла у зеркала и осматривала себя; она успела причесаться, надеть корсет и шуршащую нижнюю юбку с широким поясом. Корсет, волосы и юбка были одного оттенка – тронутая солнцем blonde. Лицо, плечи и открытые руки были белые, даже немного бледные, и она их никогда не пудрила. Она посмотрела на кисти рук, только что намазанные кремом, от этого в спальне легко пахло лавандой, сегодня её руки уже не горели болезненной краснотой. Анна немного растянула шнуровку на корсете и оправила юбку. За глаза её фигуру сравнивали с фигурой Иды Рубинштейн и шептались, что ей надо бы немного поправиться, а ей нравилось, она чувствовала себя лёгкой. И Александру нравилось, он говорил, что она светлая и воздушная, «как облачко». Корсет слегка жал, и она ещё немного растянула шнуровку и подтянула его за верхнюю кромку, подняв грудь. «Сейчас я уже не Ида Рубинштейн…» – подумала она, поставила ногу на пуф и стала надевать чулок. Она знала, что после родов немного налилась, и в груди, и в бёдрах, и очень боялась, как к этому отнесётся Александр. «А он, по-моему, даже не заметил или промолчал». Анна выпрямила одетую в чулок ногу и легко повернулась коротким фуэте. Когда в танце «Семи покрывал» на сцене появлялась Ида Рубинштейн в роли Саломеи, служанки помогали ей выйти из паланкина и освобождали от лёгких полупрозрачных шалей, обёрнутых вокруг её стройного, необычно худого тела, и вот остаётся последняя шаль, самая прозрачная, полуобнажённая Ида – застывшая хрупкость, – она отбрасывала от себя и эту…
«А Саша рассказывал, что мужчины в партере в этот момент начинали шевелить пальцами!..»
…Ида открывала ногу, потом другую, «длинную и стройную, более чем у сказочных образов…».
«Говорят, она сейчас в Париже… конкурирует с самим Дягилевым!..» Анна поставила другую ногу на пуф, и в этот момент в дверь постучали, Анна вздрогнула:
– Сейчас, сейчас! Ещё пять минут, и я готова!
Она не определила, кто стучал, муж ли, сын ли, и ей было радостно оттого, что она могла гадать – кто это был, ещё вчера всё было по-другому.
Черная лакированная рессорная коляска легко шуршала резиновыми шинами по харбинской брусчатке и уже миновала железнодорожные пути и въехала на Офицерскую.
Сашик и Кузьма Ильич сидели спиной к извозчику, оба крутили головой; Сашик что-то показывал старику в незнакомом ему городе; Кузьма Ильич, как и вчера, раз за разом с удивлением обнаруживал, что Харбин – это «никакой не Китай», и только крестился и шевелил губами, когда видел редких в русских кварталах китайских рикш: «Надо же, иноверцы! И людей взнуздали!», а иногда тихо плевался, когда рикши везли русских – дам или господ: «Прямо патриции античные! Настоящий Вавилон! Эх, Царица Небесная!»
Сегодня утром его разбудил звон колоколов. Когда он проснулся, как обычно рано, то в первый момент даже не понял, что его разбудило. Он несколько мгновений вслушивался; звуки, которые коснулись его слуха, были знакомые, такие, как он слышал в детстве и в юности: тихие и густые колебания заполняли через открытое окно его комнату и вливались с тёплым разреженным утренним воздухом. Вдруг ударило совсем близко, очень звонко, как будто прямо в ухо, – во всех харбинских церквях оповещали о начале утренней службы. «Колокола!!! Господи Иисусе! Это же колокола!!!» Кузьма Ильич вскочил с кровати, стал одеваться, второпях не попадая в рукава и брючины новой одежды, и даже вспотел.
Вчера вечером он слышал колокольные звоны, они долетали, но в доме было слишком шумно и суетно, это отвлекало, но он чувствовал, что слышит что-то знакомое и родное. До этого он не слышал колокольных звонов уже… «Сколько лет? На германской были походные церкви, у Верховного была своя, домовая, в Омске звонили, а после Омска мы только ехали или шли… А в Благовещенске… – Он попытался вспомнить, слышал ли он звон колоколов Благовещенского собора, но не смог. – Может, и звонили, а я не помню…» Он кое-как оделся и решил, что добежит до расположенного поблизости собора, мимо которого они вчера прошли, и вдруг вспомнил, что Александр Петрович обещал, что сегодня они все поедут к Иверской церкви и поклонятся праху генерала Каппеля.
«Так! – подумал он. – Если я сейчас уйду, а они наверняка ещё спят, – они меня потеряют и поедут к Иверской сами, без меня!» Он сел на стул и посмотрел на часы. «Жалко будить. Ещё так рано! Но что же делать?» Вдруг он услышал, что у него за стенкой, в соседней комнате, в детской заскрипела кровать, зашевелился Сашик, это, наверное, он уже встал. Кузьма Ильич снова посмотрел на часы, было самое начало восьмого, он тихо постучал в стену, через секунду из детской также тихо постучали ему в ответ. Он услышал, как по полу зашлёпали туфли к двери, встал и открыл свою, – ещё с заспанными глазами, улыбающийся во весь рот, у его двери стоял Сашик.
– Кузьма Ильич, вы уже встали? Мы едем?
Справа и слева от коляски проплывала зелень молодых деревьев, пыхали гарью редкие автомобили, стучали по брусчатке кованые колеса ломовых телег, разъезжавшихся от железнодорожных складов, обгоняли и отставали лихачи. Александр Петрович, Анна, Сашик и Кузьма Ильич ехали в военную Иверскую церковь поклониться праху генерала Каппеля, поэтому Анна была в тёмном, скромном и закрытом. Александр Петрович – в чёрной шерстяной паре и в котелке с шёлковой лентой, и даже Сашик уговорил по этому случаю позволить ему надеть форму подготовительного класса коммерческого училища. Он изнывал от жары, но, гордый своей новенькой, ни разу не надёванной формой, терпел.
Анна тоже томилась. Она промокнула платочком пот и поправила короткую вуалетку. Конечно, в такую погоду хорошо было бы ехать куда-нибудь на Сунгари: в ажурных перчатках, лёгком платье и с зонтиком! Но какая это была ерунда, ведь сейчас они едут все вместе.
Александр Петрович смотрел на город и испытывал ощущение перевёрнутого дежавю: он уже всё это видел и не верил своим глазам, поэтому старался держать себя в руках и не давать воли чувствам, которые готовы были хлынуть.
Он посмотрел на Анну.