Харбинские мотыльки
Шрифт:
В отдалении торчала верхушка огромного крана. Днем оттуда доносился жуткий скрежет. По утрам он видел, как ручейки людей сползали с горки, устремлялись в гавань. Вечером чернильные силуэты выбирались из провала в земле на пригорок и шли по улице, разбивая лужи и перебраниваясь. Под окном чавкала грязь, в домах хлопали двери, по коридорам гремели сапоги. Тимофей отрывал комочки бумаги, катал и прятал под отодранный кусок розовых обоев, из-под которого выглядывала газетная изнанка. Газовые фонари заливали улицу топленым маслом. Несмело ползли полуслепые сварливые машины. Везли скотину на бойню, кости на мыловарню. Тяжело нагруженные сырьем, фургоны вползали в ворота швейной мануфактуры, другие ехали в направлении фабрики «Пыхьяла». Тарахтя и клацая, катил старый трамвай: направо, а потом налево… еще раз туда, и все умирало.
По ночам Тимофей прислушивался к железнодорожному дыханию: столкновениям вагонов, скрипу и гудкам. Он считал, что все в городе зависело от работы механического сердца, которое надо было питать, чтобы оно билось, пульсировало, гремело ночью и днем; именно поэтому в гавань спешили мужчины, а женщины торопились на швейную мануфактуру;
Во дворе с ним никто, кроме маленькой Гали Засекиной, не дружил; дети кругом были злые (когда играли в колдуна, он всегда водил, от него прятались и дразнили: Тимофей-Тимофей, на спине висит репей!). Незадолго до того, как мама потеряла работу и ей стало хуже, Галя умерла (боялись тифа, а оказалось воспаление легких). Галя была косенькая — ее тоже все дразнили. Она долго болела. Тимофей навещал, приносил рисунки. Вскоре перестали пускать. Все молча ждали. Только в двенадцатой, как обычно, пили и в карты играли, водили женщин и всем грубили. Старик Бубнов заметил, что надо бы потише. Не обратили внимания. На следующий день Галя умерла и все было тихо, только ночью Тимофей слышал, как в глубине дома скребся плач — тихо-тихо, как родничок, и кто-то выходил в коридор и шуршал чем-то, и всхлипывал. Это было ни на кого не похоже. Мальчик долго не мог уснуть. Ему было страшно. Утром мать Гали набросилась на Тамару Сергеевну, кричала, что это все из-за нее, во всем она виновата, все на свете из-за нее, и болезни, и голод, и война — всё! Стала требовать вернуть долг… и бородавчатый Державин тоже выплыл из уборной, подтянул штаны и потребовал вернуть долг… наверняка испугался, что вот сейчас мать девочки получит с чокнутой писательницы свои марки, а ему не достанется. Впились в нее и не отпускали.
— Надо бы и честь знать, соседушка! — едко и одновременно тактично надвигался Державин.
— Вы совсем совести не имеете! — тянула Засекина писательницу за рукав.
— Сходите получите ваши деньги в Кассе помощи! У вас чахотка — вам полагается…
Бубнов вступился за Гончарову. Его отпихнули. Начали толкаться. Из двенадцатой вышел Тополев, громко прочистил горло, презрительно посмотрел в их сторону, и как-то все внезапно сникли.
Когда Тимофей оставался один, он усаживался поудобнее у окна и принимался гадать. Так как мама ему запрещала прикасаться к колоде Райдера (ею Гончарова пользовалась в особых случаях), он придумал свой способ гадания. Картами для него были люди, которые появлялись на улице. Он громко объявлял: «начинаю!» — и с этого мгновения неотрывно следил за всем, что происходило возле часовни. Любой прохожий мог стать картой из младшего аркана (в каждом человеке мальчик видел букву или какой-нибудь знак), разве что повозка была определенно Колесницей, велосипед — Фортуной, а дьякон — Смертью; старшего аркана в его колоде составляли заранее выбранные люди, в основном соседи и их гости. Шутом был посетитель 12-й квартиры, странный человек в черном пальто и низко надвинутой на глаза шляпе; про него говорили, что он был когда-то актером, а теперь сошел с ума и нюхал кокаин. Иногда его просто вышвыривали за дверь и он отчаянно барабанил. Эта карта, как считал Тимофей, не сулила ничего хорошего, но и навредить Шут тоже не мог. Иногда разыгрывал спектакль: встанет посередине дороги и декламирует что-нибудь, громко кричит, машет руками, — соседи высовывались в окна и свистели, хлопали в ладоши, он кланялся, глубоко, до самой земли, надевал шляпу и уходил с гордым видом. Тополев и Солодов, к которым приходил Шут, были Любовниками: они водили женщин и веселились, — если Шута не выкидывали, если он, молниеносно войдя, столь же стремительно уходил, сверкнув острыми локтями, то у них начиналось веселье, ночной кутеж. Шут попадался нечасто. Он был нищий (беднее нас, думал мальчик). Несколько раз, когда они с мамой ходили в ломбард, Тимофей видел его там. Шут стоял и, приложив шляпу к груди, шептал что-то, время от времени протягивая руку с шляпой в сторону прохожих, носком ботинка он ритмично постукивал о пятку другой ноги, — это походило на заклинание, но на самом деле, прислушавшись, Тимофей понял: он читал стихи. Каждый раз выпадал Отшельник — Державин, толстый хромой старик, у него была дочка, которую он гонял, как служанку; тонкие изогнутые брови и большой перекусанный рот. Отец круто корил ее за каждую мелочь, придумывал работы, говорил, что она неряшлива, одеваться заставлял до того бедно, что она была похожа на нищенку, и пальтишко у нее было маленькое, серенькое, почти детское, ей приходилось сутулиться, чтобы не порвать его, и туфли носила безобразные, а чулки толстые, старушечьи. Державин работал счетоводом в том же акционерном обществе, где работала Тамара Сергеевна и Иван Венедиктович Бубнов. Там же работала и дочь; по вечерам она зубрила эстонский, по выходным убирала у генерала Васильковского, который владел этим предприятием. Она была Луной в колоде Тимофея, он ей очень радовался. Державин постоянно был пьян — сильно ругался, когда перепивал. Если за Отшельником следовал Жрец или Жрица (Засекины), у мальчика портилось настроение. Жрец был похож на циркового атлета, вся одежда в обтяжку, на животе блестящие пуговицы, из кармана бордовой
Тимофей изобрел дополнительные карты, которых не было в колоде Райдера, например, Обида — собака, которую пинали все кому не лень; Скука — кошка на заборе; Неизвестное — пожилая женщина в смешной круглой шапочке с зонтиком. Увидев ее в окно, Тимофей завороженно следил за тем, как она, спотыкаясь, доходила до конца улицы, и думал: теперь может случиться все что угодно, и это будет Неизвестное. Самым главным в колоде был Маг, но эта карта выпадала очень редко.
С тех пор как Тамару Сергеевну уволили, она много болела, с наступлением осени ей становилось хуже, и она все время сидела дома. Тимофей почти не играл: некогда было — надо было много писать. Вчера снова был приступ, шла кровь. Было страшно. Всю ночь писали, а за стенкой шла карточная игра, пьянство, привели девиц и хихикали; под утро кончились чернила, мама сказала, чтоб тогда он ложился спать. За стенкой ссорились и играли, — так, под карточный бой, он и уснул. Проснувшись, увидел, что мать, прильнув ухом к двери, к чему-то прислушивалась; руки ее дрожали, и стул, о который она опиралась, тихонько поскрипывал. Она была похожа на летучую мышь. Раздраженные веки вздрагивали. В коридоре шептались. Тимофей лежал в кровати, не зная, подниматься ему или оставаться в постели. Он пытался понять, что там такое происходит…
За дверью были слышны голоса; однако слов разобрать ему не удавалось. С улицы доносился стук колес. Трамвай. Стук заполнял собой голову. Мальчик лежал и с удовольствием двигал язычком, в ритм. Грохотали какие-то ящики. А может, кто-то рубил дрова и, кажется, вскрикивал. В комнате было светло. На полу везде были набросаны бумаги в чернилах и тряпочки с пятнами крови. Голоса в коридоре звучали то громче, то уходили в пустоту (может быть, по коридору прохаживались). Морщины на лице писательницы натягивались и дрожали от напряжения. Она не могла расслышать каждое слово:
— Нет, Борис, нет… Ты ошибаешься… Особенно в этом… Да куда я теперь пойду…
— Брось, идем! — возникал другой голос, как валенок из сугроба, неуверенный.
— Деньги… бумажки… Живем ради того, чтобы набить брюхо… Пойми, деньги — ничто, мусор… Как знать, в какую страну мы завтра въедем… Может, в Совдепию…
— Я не об этом говорю…
— Все! Надоела болтовня! Я остаюсь. Ты как хочешь.
— Как быстро тебя пожрала эта плесень! Я понимаю, если б ты ходил в Bonaparte… А тут… в этой грязи с этими…
— Bonaparte — клоака для богатеньких стариков, которые успели вывезти свои бриллианты… пусть куражатся… недолго осталось… найдутся ловкие шнифера… с этими… они же отчаянные… тем острее… граница…
— Ты сумасшедший! Ты хочешь, чтоб тебя нашли в канаве…
— А разве мы уже не в канаве?
Заскрежетала пружина, дверь истерично захохотала — и Тимофей понял, что это смеялся человек в коридоре. Другой убегал: по винтовой лестнице вниз. Хлопнула дверь.
Гончарова увидела, что Тимофей проснулся, поманила его. Он откинул тяжелое одеяло, встал, но тут же сел. Голова сильно кружилась.
— Посмотри в окно, — сказала она.
Мальчик отодвинул занавеску: на улице стоял молодой человек в легком осеннем пальто и шляпе с узкими полями. «Маг», — подумал мальчик и улыбнулся. Маг скручивал папиросу.
— Видишь его?
— Да, — сказал он шепотом, словно боясь вспугнуть видение.
— Это художник, — сказала она.
— Я знаю.
— Господин Терниковский мне про него говорил. Он работает в ателье. Подойди к нему, скажи, что у нас кончились чернила. Попроси, не мог бы он нам немного дать… в долг… Он тоже пишет в журнал. У него есть!
Мальчик посмотрел на мать, нахмурился. Он не хотел ничего выпрашивать. Она держала в руках черный пузырек. Ее губы дрожали. Ему сделалось стыдно.
— Скажи, что нам надо письмо в редакцию, в Ригу, написать, насчет книги, — добавила она для убедительности. — Нам обещали гонорар. Возьмут роман, будет гонорар, так и отдадим, и продлим вид на жительство…
Телега со спящим мужиком неторопливо катилась в горку. Старая лошадь кивала на каждом шагу, точно разговаривала сама с собой. Листья покрутились у ног и убежали за угол. Ребров поежился. Яркое солнце терзало глаза. За кустами громоздились шпалы. У часовни стояли три женщины и дьякон. В голове были карты, грязные, замусоленные, уголки драные… толстые пальцы… Поручик Солодов недосчитывался безымянного на правой руке. Ребров закрывал и открывал глаза. Песок под веками струился. Тень дома давила. Он знал, что не уснет. Кокаин взвинтил его. Снял шляпу, пригладил волосы, надел. Вывернуться из кожи и спрятаться в колбе. Навсегда. Как те уродцы в Кунсткамере. Лучше не придумать. Лужи вытянулись как покойники. Дома заглядывали в них, как в зеркала, проститься. Скамейки, заборы — все убегало к морю, а там шиповник, сосны, осока, песок…