Харбинские мотыльки
Шрифт:
Приоткрылась дверь. Вышел мальчик лет десяти:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — ответил Ребров, отвернулся, пошел. Громко хлопнула дверь. За спиной чавкали сапоги. Сейчас отвяжется. Сейчас до поворота и отвяжется. И эта телега отвалится. Все это сейчас исчезнет, как часовня, старухи, дьякон, мануфактура. Сальный бидон в телеге поблескивал. Лошадь вздохнула, по-человечески с чувством. Мальчик не отстал и после поворота.
— Господин художник, — неожиданно сказал мальчик. Ребров вздрогнул, остановился, посмотрел на него. — А у вас много картин?
— А? Картин? Каких картин? — Борис смотрел на мальчика в недоумении: какой нелепый мальчик! Как странно одет! А ведь я его видел в Рейсбюро. — Это
— Да, мама послала спросить… у нас чернила кончились… можно у вас попросить? В долг…
— Чернила кончились? Это твоя мама писательница?
— Да, нам письмо написать надо, — сказал мальчик. — Мама книгу пишет, а чернила кончились…
Борис хотел было спросить, о чем ее книга, но вспомнил, что писательница была оккультистка, стало быть, эзотерическую дребедень пишет, о графах-кровопийцах, о духах и прочей ерунде. Поежился. Какая это все чушь! Помусолил папиросу, сбил пепел. Несколько шагов шел молча, удерживая себя. Лучше не начинать. Одно слово скажешь и понесет… Испугается… Все казалось смешным: и мальчик в маминой одежде, и спящий в телеге мужик с бидоном, и эти убогие жилища… Какие книги?! Кричать о помощи! Письма… Кому? В этом мире точно некому. Письма надо слать духам. Пусть им пишет! Какие чернила? Разве чернилами пишутся такие письма?
Облизал губы, бросил папиросу, спросил:
— Как тебя зовут?
— Тимофей.
— Сколько тебе лет?
— Двенадцать…
— Смотри-ка, а пальцы в чернилах!
— Это я писал. Мама диктовала, а я писал. Мама больше писать сама не может, у нее руки больные. Она даже ложку не может держать. Она ничего руками не может делать. Поэтому за нее пишу я. Дадите чернил?
— Дам. Пойдем. Только я не в Коппеле живу, а в Каламая. Знаешь, где это? Каламая. Знаешь?
— Да, знаю. Мама там лекции читает, и мы там еще сеансы делаем иногда.
— Какие сеансы?
— Спиритические.
Борис ухмыльнулся краешком рта.
— Не смейтесь! Я каждый день это вижу. Они все с нами. И папа, и Эдгар По, и Алджернон Суинбёрн…
— Кто?
— Algernon Charles Swinburne, — произнес нараспев Тимофей, принял театральную позу и, глядя в сторону залива, начал громко читать…
Ребров смотрел на мальчика в немом изумлении; ему казалось, что должен быть кто-то еще… должен быть зритель, который притаился и наблюдает. Конечно. Мальчишку подослали разыграть меня. Какие чернила? Брехня! Может, Лева или сама мамаша… Снарядила… Прячется за кустами…
Оглянулся — никого. Сонная телега ползла; солнце поблескивало в лужах; листья шуршали. Кусты, спичечные скамеечки и тряпичный мальчик. Читал стихи, взмахивая чернильной рукой. Его нелепая одежка превращала его в бродячего актера, но он не притворялся.
Нет, не играет. На самом деле верит… и в мать, и в медиумов, во всё!
Про писательницу-эзотерку художник слыхал; смеялись… И Тополев, и Солодов — все смеялись… рассказывали шутки… у нее, мол, черная жаба… дома ей духи прислуживают… Но вот же не духи, а этот мальчик! Вот кто ей прислуживает! Читает стихи по-английски… посреди этого барачного балагана…
Накатил жаркий порыв ярости. Снова промелькнули в голове карты, подвязки, порошок. Ребров прикрыл глаза рукой. Мальчик замолк, посмотрел на него и сказал:
— Я и другие знаю… Edgar Alan Poe…
— Достаточно, — сказал художник.
Некоторое время шли молча.
— Так вы живете в том же доме, с господином Тополевым?
— Да, господа Тополев и Солодов наши соседи. Мы за стенкой от них. В тринадцатой. У них в комнате часы есть, мы к ним раньше ходили, время спрашивали.
Борис подумал, что мальчик, наверное, слышал, как они с Левой разговаривали в коридоре, и ему стало тоскливо.
Какими он нас там увидел? Стоят, шепчутся, скалят зубы, слюну роняют. Вывернутые наизнанку явления
— Значит, ты слышишь, как они в карты там играют, — сказал Борис.
— Каждую ночь играют. Либо сами вдвоем, либо с кем-то. Бывает, что нету их, ночь, другую, третью, неделю, уезжают куда-то…
Контрабанда, подумал Борис.
— …а потом приедут и пьют, веселятся.
Борис глянул вдаль, в сторону синей смычки на горизонте, подумал, что, кажется, приходит в себя. Прогулка пойдет на пользу. Приду домой, лягу, усну, под вечер вина попью и все как рукой… ночью писать, рисовать… завтра — воскресенье.
— Из Петербурга?
— Из Петербурга.
— А в какой гимназии учился?
— Не успел в гимназию. В школу пошел, но только до зимы… В Кипени была школа, где мама и папа работали. Папа учителем музыки, а мама литературу преподавала в старших классах. Только раньше папа не был учителем, он играл в оркестре, на концертах, в кинотеатре играл. А потом квартиру в Петербурге забрали, мы с теткой и няней уехали в Кипень, нас комитет направил, там мы паек получали…
Мальчик рассказывал, Борис слушал. Разгладилось, прояснилось. Вот почему он так странно выглядит. Как маленький старичок. Всю дорогу голодает. Борис отчетливо вспомнил, как они с отцом ездили за различными справками, чтобы получить разрешение на работу для него и матери; Таня все время хныкала, еды не было никакой; они возвращались с пустыми руками, у отца в глазах стояли слезы, Таню-ша бросалась к нему, он прижимал ее к себе, а она плакала и повторяла: «Папа, я кушать хочу… кушать хочу… Папа! Папа!» Они ездили и в Петроград, и в Волосово. Ехидно ухмыляясь, им выдавали бумажки, направили в Царское Село, там они сидели в очереди, в музее, где расположилась канцелярия: работали машинки, на вбитых в дверные косяки гвоздях висела одежда, ружья, планшеты, странные серые субъекты шастали по коридорам. Все они были хамоватые и больные, с папиросами и чайниками, в шинелях, сапогах или валенках. От них не было никакого толка. Два раза ездили — впустую. Наконец, после того как сам заведующий фермой в Павловске поехал и попросил за них, разрешили — Борис присматривал за птицей, колол дрова. Мальчик рассказал, что в школе он почти не учился, потому что умел и читать и писать, говорил что-то об усадьбе, речке, но Борис почти не слушал его, им овладело внутреннее отупение, с ним так часто бывало: после стремительной кокаиновой ночи наутро, когда силы иссякали, время, точно устав от гонки, останавливалось, совесть грызла душу, ум окунался в прошлое, проваливался в него, как в колодец, — в такие часы Борис видел самое мрачное. Заметенный григорьевский Петроград, весь в гололедице; мертвые трамваи, в которых играли дети; застывшие во льдах Невы баржи; испуг в глазах заведующего фермой Галошина, когда вошел белый офицер и с ним два солдата с винтовками; китайцы, повешенные на дубках под Гатчиной; мутные списки казненных на доске расписания поездов на станции Волосо-во… и все это двигалось, как состав, под протяжный скрежет и завывание «Интернационала» на июльском митинге в семнадцатом году, в родном курзале, было душно перед грозой, за стеклами ходили…
Мальчик упал, мягко, как тюк. Проскользнул сквозь воздух и время. Борис только всплеснул руками, а он на земле: рот приоткрыт, жизни в лице нет, веки дрожат. Ребров смотрел на его белые губы секунды две. Откуда он взялся? Почему лежит? Медленно наклонился, потянул, поднял (на миг он почувствовал, что кто-то подглядывает за ним). Мальчик был легкий, почти невесомый. Как паутинка, подумал художник. Голова перекатывается, руки болтаются. Он посмотрел в сторону телеги. В небе включилось солнце. Зрение перечеркнул желтый лист.
Меняя маски
1. Унесенный ветром
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рейтинг книги
![Меняя маски](https://style.bubooker.vip/templ/izobr/no_img2.png)