Хармонт. Наши дни
Шрифт:
Ежи презрительно скривил губы, небрежно поднялся, закинул на плечо ранец и, припадая на левую, короткую, ногу, двинулся на выход. Одноклассники старательно отводили взгляды, связываться с Ежи Квятковски было чревато.
– Соблаговолите, – голос учителя стал елейным, – поставить в известность отца. Я давно хочу с ним побеседовать насчёт вас.
Ежи плечом толкнул входную дверь. Обернулся на пороге.
– Поставлю, поставлю, – ухмыльнувшись, сказал он. – Отца. Только вряд ли вы станете с ним беседовать. Мы ведь заразные. Или всё же рискнёте?
Мистер Барнс не ответил. Ежи с грохотом захлопнул за собой дверь и похромал по школьному коридору. Невесело
Ежи миновал музей и двинулся к лестничной клетке. На полпути остановился, извлёк из внутреннего кармана тужурки заточенный гвоздь и старательно вывел на стене нецензурное ругательство. Осмотрел буквы, остался доволен, размашисто нацарапал тем же гвоздём подпись. Пинком своротил прилепившийся к торцевой стене лестничной площадки питьевой фонтанчик и съехал по перилам на первый этаж. Вышел на крыльцо, по обледеневшей тропе пересёк школьный двор и выбрался за ограду.
Занесённая снегом арлингдейлская улица была пустынна. На севере она обрывалась, упираясь в железнодорожную насыпь, на юге ветвилась – под прямыми углами отстреливала побеги переулков и устремлялась дальше, в жилую, зажиточную часть города.
Дорога к дому Квятковски шла через насыпь. Когда-то за насыпью был район, где селилась городская голытьба. В прошлом жильё там стоило дёшево, дешевле, чем где бы то ни было в провинциальном Арлингдейле: район традиционно пользовался дурной славой. Теперь жильё не стоило ничего – можно было занять любую одноэтажную, обшарпанную халупу и жировать в ней, не платя никаких налогов. Желающих жировать, однако, не находилось вот уже третий год.
Ежи неспешно дохромал до насыпи, переждал, пока пройдёт элегантный пассажирский экспресс, поразмышлял, стоит ли запустить в него камнем, решил воздержаться и с последним гудком стал взбираться.
По ту сторону насыпи его ждали. Стивен Кертис, десятиклассник, которого Ежи отлупил на прошлой неделе, дружок Кертиса Рассел Нот, которому досталось на позапрошлой, и ещё двое. Ежи вгляделся, и липкая волна страха, родившись в районе желудка, поднялась по груди и омыла сердце. Братья Джиронелли, кряжистые, бородатые, отсидевшие в тюрьме за грабёж. Поговаривали, что братья связаны с серьёзными людьми, поэтому и отделались двухгодичными сроками там, где другие мотали бы лет по шесть. Руки оба брата прятали за спины, и нетрудно было догадаться, что припасли в кулаках сюрпризы.
Ежи застыл на рельсах. Убежать не дадут, да и не особо побегаешь, когда левая нога на три четверти дюйма короче правой. Ежи криво усмехнулся, перешагнул рельс, сбросил ранец прямо на покрытый грязно-белёсым снегом склон насыпи и боком начал спускаться. Внизу остановился, сунул руку за пазуху, выдернул из кармана заточку.
Он успел, извернувшись, полоснуть младшего Джиронелли по предплечью, рукав щегольской спортивной куртки враз покраснел. Больше Ежи не успел ничего: бейсбольной битой у него вышибли из ладони заточку, потом, пока держался на ногах, лупили кулаками в лицо. Затем он упал и ещё пару минут катался по ставшему из белёсого красным снегу, закрываясь руками от безжалостных ударов ботинками по лицу. Сознание он потерял, лишь когда подбитым стальными скобами каблуком влепили сзади в затылок.
Ежи не знал, сколько времени пролежал без чувств. Когда он пришёл в себя, было ещё светло. Он не помнил, как добрался до дома. Боль ярилась, бесновалась в нём. Раскалывалась голова, и каждое движение отзывалось прострелом в сломанных рёбрах. Шатаясь и падая, захлёбываясь кровью, сочащейся из разбитых, ставших беззубыми дёсен, Ежи тащился мимо брошенных нежилых лачуг, тащился долго, мучительно и, когда, наконец, добрался, рухнул на крыльцо лицом вниз и вновь отпустил сознание прочь.
Очнулся он уже вечером, в кровати, едва не заорал от боли, но сдержался, медленно, по дюйму, поднял руку и принялся себя ощупывать. Голова была забинтована, грудь натуго перехвачена корсетом, левый глаз горел под наложенной на него повязкой. Ежи откинул одеяло и попытался спустить на пол ноги, но взрывной болевой прострел этому намерению воспрепятствовал. Тогда Ежи медленно, опасливо повернулся на бок и прислушался – с кухни доносились родительские голоса.
– С меня достаточно! – нервно, истерично кричала мама. – Достаточно, ты понимаешь?!
Отец в ответ неразборчиво загудел, затем раздался звон битой посуды, а за ним звуки плача – громкого, отчаянного, навзрыд. А потом грохнула входная дверь, и сочный, грудной голос Яника перекрыл плач. Полминуты спустя брат шагнул через порог спальни, прикрыл за собой дощатую щелястую дверь. Свечной огарок в его руке бросал неверные тряские сполохи на скуластое, дерзкое, с резкими чертами и глубоко посаженными серыми глазами лицо.
– Больно? – негромко спросил Ян.
Ежи не ответил. Тогда Ян в два широких шага покрыл расстояние от порога до кровати и опустился на край. Огарок в его мозолистом, заскорузлом, со сбитыми костяшками боксёрском кулаке казался беспомощным ростком, выпущенным чудовищных размеров картофелиной.
– Кто это сделал? – нарочито спокойно спросил Ян.
Ежи вновь не ответил.
– Я спросил, кто это сделал, – повторил Ян ещё спокойней, чем прежде.
Ежи стиснул челюсти.
– Это моё дело, – с трудом выталкивая слова, сказал он. – Личное, я сам с ними разберусь.
Он мог бы поклясться, что мгновение спустя серые холодные глаза брата полыхнули яростью.
– Ошибаешься, – увесисто сказал Ян. – Это дело семейное. Итак: кто?
Ян Квятковски, 21 год, без определённых занятий
Ссутулившись и натянув до бровей лыжную шапочку, Ян протопал по тёмному извилистому переулку и выбрался на главную улицу. Арлингдейл засыпал, огни в окнах уже большей частью погасли, и неоновые лампы на вывесках и витринах горели сейчас вполнакала.