Харон
Шрифт:
— Что Самарра? — не понял. — Какая Самарра?
— Это при… притча би… библейская. Мол, Смерть напугала одного раба в Багдаде на базаре, он пожаловался хозяину, и тот сразу отпустил его в Самарру и коня дал. А назавтра сам эту даму разыскал, пожурил: зачем моего раба ис… испугала, а она и говорит: ду… дурак твой раб, боится чего не надо, у меня с ним только завтра настоящее свидание в Самарре.
Стараясь делать это нарочито недовольно, он вытер Инке нос.
— Бабы вы бабы и есть, вместо мозгов черт-те чего в голову
— Женщины в критические дни отличаются повышенной нервозностью и возбудимостью, — тоненьким голоском, но очень авторитетно сообщила
Инка. Сунув платочек под цветную, донельзя замызганную подушку, она разлила по щербатым стаканам остатки коньяка. Впрочем, кажется, еще должно быть.
— Зальем инстинкты?
Ишь, и глазищи поголубели, словно омылись, и морда снова сделалась нахальная. Очень симпатичная хотя.
— Все как-то не находил времени спросить, ты, кроме этого дела, чем в жизни занималась? Училась чему, нет?
— О, я училась! Девочки у нас учились, чтобы потом поступить в медучилище, а я — хореографии и английскому языку, и кройке и шитью, и живописи, и на подготовительных на филологическом, и еще ходила на лекции этого, как его… и занималась шейпингом и плаванием, и полгода в секции тэквондо, и…
— Все, все! — замахал он руками. — Хватит. Достаточно — расстрелять. Теперь мне хотя бы томик Алексан Сергеича ясен. А по твоему прежнему образу, как он мне представлялся, можно было ожидать что-то вроде «Охваченные страстью», «В объятиях экстаза», «Оргазм крепчал»…
— Стыдно, дедуля, за дурочку держите? — Инка зашуровала в печке кочергой.
— А что, — спросил он небрежно, — никого из братков твоих, что стволами промышляют, не могла ты попросить того типа ликвидировать, нет специалистов? За рыжее кило самого Березовского можно, наверное, грохнуть, нет?
— Рыжее кило реквизировала мама — раз, — сказала Инка, не оборачиваясь. — К трем китам, что Березовскому, что Смоленскому, что Гусинскому, за кило на километр только и подойдешь, и то с пропуском, — два, а братки все — козлы — это три.
— Ну, чукчу мобилизуй с телхраном — мать-егодокой.
— Так показывать надо было бы, — вздохнула Инка, — а я, сам видел, — от одной мысли, что этот рядом, отключаюсь. Ты что, Иван?
Он копался в и без того развороченной сумке. Где ж тут…
— Оружие ищу, — буркнул, — подходящее.
— Свечи, Иван, — вот что подходит. Если огородить себя живым огнем, Зло не коснется тебя, или…
— Тебя-то коснулось… вон она! — Извлек бутылку. — «Эривань». Эта уже точно — последняя.
то-то я с тобой на пару не пьянею совершенно.
— …или у тебя появится могущественный защитник и покровитель от сил Добра, — закончила Инка с упрямством, в котором он начал уже убеждаться. Губы ее были плотно сжаты, обозначились короткие морщинки. При виде них,
— Ни у кого не залегла горечь в углах рта, хотя глазам, быть может, пришлось повидать многое. Горькие складки в углах рта — первый признак поражения. Поражения здесь не потерпел никто.
— Что это?
— Я откуда знаю, — сказал он с досадой и совершенно честно. — Выскакивает вот время от времени. Наверное, я тоже когда-то читал какие-то книжки. Пушкина там, других. Не знаю, в общем, отстань. — Пододвинул к себе хлеб, сыр, паштет, икру. Стал сооружать колоссальный сандвич. — «Эривань» употребишь?
— Употребляй сам, — сказала Инка. Вытянула что-то из своей сумки. — Да не до дна употребляй, сейчас брат придет с охоты, он наверняка на гусей пошел ночью сидеть. Осенний гусь идет.
— Брат? Чей брат? — Он застыл с ножом, не донеся. Кусок икры шлепнулся на пол.
— Мой брат, чей же еще. Братец у меня имеется старший, его это дом. Только того братца предъявлять кому бы то ни было, знаешь… В общем, я приду сейчас, а ты «Эривани» оставь. Дозу, ему хватит. Или полбутылки, если вдвоем пить будете.
«Вот ты и снова попал пальцем в небо», — подумал он, глядя на захлопнувшуюся драную дверь.
— Я всегда говорил, что сестренка рано иль поздно себе подходящего бобра охомутает. Ты, Иван, за «бобра» не сердись, это я тебе в плюс. Не навещает только меня, требует. За два года, как откинулся, раз только и приезжала. Инк, как того-то звали, с кем тогда была? Тож — мушшина представительный… Да разливай, не жмись, денег дашь, я за керосином к Кирилловне нашей смотаюсь, рядом. Сам-то не гоню, не достаивает она у меня, значит, в бражке того, испаряется… — Брат гыгыкнул.
Брата звали Серега. Лет Сереге могло быть двадцать пять, а могло быть сорок. Из засаленного ворота фуфайки, которую он, войдя, снимать не стал, торчала на красной морщинистой шее головка с прилизанными волосиками, формой напоминающая кирпич.
— Ко мне здешние тож особо не ходят. Боятся. На отшибе так и живу — лешаком. Оно и понятно…
— Давай, Серега, будь! — Закусил парой оливок из баночки, сказал Инке: — Дай братану денег, пусть сходит, а то что ж у нас за разговор… кончилось все.
— Ни черта он не получит. Сам давай, если не напился еще. Вообще, не хватит ли?
Инка сидела, забившись в угол, подтянув колени, посверкивая глазищами. Вот что у брата с сестрой оказалось совершенно одинаковым — их невозможно синие в черных ресницах глаза. Больше ничего.
На топчан при входе Серега бросил добычу — пару крупных серо-белых птиц. У одного гуся грудка выпачкана кровью, второму дробь снесла клюв, и Серега свернул ему, упавшему, шею. Одноствольная «ижовка» шестнадцатого калибра с неплотно сидящим цевьем и плетеной веревочкой вместо ремня прислонилась к стене под разнообразной рванью на гвоздях, вбитых в бревна.