Харон
Шрифт:
Кажется, в этот именно момент он начал по-настоящему успокаиваться. Там, внутри. Успокаиваться и забывать. Что держало — ушло. Хотя бы на те короткие часы, что ему были отпущены.
— Эй! Послушай, — вдруг сообразил он, — ты же хотела Жоржика на себе женить в силу острой житейской необходимости? Или рассосалось?
— Как ты любишь говорить — «я врал»? Вот примерно то же самое. — Инка скорчила гримаску, означающую: ну что ты, как маленький! — Не надо так нервничать, клиент, — металлическим голосом сказала она, облизывая пальцы. — Вас обслужат по разряду «элита», невзирая на колебания барометра
Он вспомнил, что Инка прижималась к его спине, когда входили в толчею вокзала, в дверях. «Батюшки, да не наводчица ли часом? Весьма может быть». Это соображение развеселило и сняло раздражение и досаду. «Месье Жан» продолжал подкидывать сюрпризы.
— Все, девка, я тебя прорентгенил… — Наконец начало сказываться выпитое. — Хипесница ты, вот кто. Представление красиво сыграла, а меня сейчас на гоп-стоп возьмут прямо в купе. Влезут морды, штук шесть… или восемь. Куда денусь9 Недаром заперлась и спаиваешь. Откроешь на условный стук и пароль. Клофелину подсыпала уже?
— Клофелин из ампул подливают, в таблетках и порошках он слабый, — шепнула Инка, пересев к нему и прижимаясь. — А у чукчи того на «вольвушнике» телхран — айкидока. Он в кэмпо только по иппон выигрывает и еще барс по русбою.
Он отстранился, посмотрел. Налил, выпил.
— Переведи теперь, а то я без сносок понял процентов тридцать.
— Неважно. Ты ведь про хипесницу в шутку, да?
— Согласись, с такой девочкой, как ты, это первое, что придет в голову.
— Первое — нe всегда верное.
— Почти никогда.
— А бывает, самое невероятное и — правда.
— Еще как.
— Налей нам ты.
— Окосеешь.
— Сам бы не окосел, мне в такие дни хоть два литра выпей, все ни в одном глазу, чаще только… ну, ты понимаешь. Иван, я что-то совсем с тобой ничего не стесняюсь, не думай, мне самой странно, будто даже не с подружкой какой, а словно ты — это часть меня. Я так ждала тебя, Иван. Сидела одна, боялась, тряслась, свет не зажигала, на звонки не отвечала, и когда в дверь…
— А чего…
— Я расскажу, расскажу. И вдруг сегодня как толкнуло что-то: открой! Ты опять уйдешь, да? А как же я? Погоди, я должна тебе еще сказать… ты…
Уложив и накрыв Инку, у которой все-таки наступила реакция, он задул две свечи из трех, расположился у окна.
Поезд и ночь. Сколько их когда-то было у него. Старичок «месье Жан», ты тонкий человек, угощаешь деликатесным блюдом из воспоминаний юности и всей прежней жизни, приправленным пряной гнильцой былых надежд! Надежды рождались из неведомости будущего, и их, оказывается, приятно вспоминать, черт возьми. Танаты — дураки, резиновые чучела. При чем здесь физиология! Тонкие струны души — вот на какой кифаре мы сыграем свою лебединую песню. Что бы учинить такое, раз уж девочка спит? Выпить разве да закусить? Хорошая идея. Пристойные коньяки стали продавать в привокзальных лавочках, однако…
— Я снова видела его, — сказала Инка ясным голосом, но, насколько он различал в неверном свете свечного язычка, не открывая глаз. — Того типа, помнишь? Он меня не заметил, хотя
— Тоже один из них, — дернуло его за язык.
— Нет, — упрямо сказала Инка, — не один из.
Видишь, я даже не обижаюсь, хотя ты хотел сделать больно. Но ведь я тоже делаю тебе… Ничего. Не об этом сейчас. С этим типом, мне кажется, дело гораздо серьезнее. От него исходит не просто страх, что-то другое. Простой страх я бы перетерпела. Не говори пока ничего, потом. Я посплю часок и приду в норму. Нам недолго… ах, это я, по-моему, говорила… там тоже недалеко, ты успеешь вернуться, я помню. Иван, я кое-что потом расскажу… о себе. Ты должен знать, потому что…
Инка свернулась калачиком, подложила ладошки под щеку.
— Спасибо тебе, Иван, что ты веришь, — пробормотала она, засыпая. И еще: — А про принца с принцессой… ну, Яблоко и Картошка… я вспомнила, это из книжки, я читала, там тоже двое… Называется… «Изгой», вот как. — И окончательно заснула.
«Совсем мило», — подумал он, цедя коньяк пополам со спрайтом.
Вышли, не доезжая Вязьмы. С поворота, где их высадил частник, прочертыхались час в темноте до этого крайнего дома, про который он сказал Инке после того, как она нашарила-таки ключ под доской, отперла, ввела и защелкала зажигалкой над свечкой: «Русь изначальная. Плана ГОЭЛРО не существует, и экологическая партия «Кедр» прыгает от счастья».
Их интернат находился на Усачевке. В районе. Она покажет при случае. Там он и поныне. Трехэтажное узкое здание с квадратными окнами, квадратными колоннами и вообще обилием прямых углов — начало 30-х, модерн «под Ле Корбюзье». Как теперь покрашено, не знает, не была уж года четыре, а тогда — строгого школьного «девчачьего» цвета — коричневое с белым. С бежевым.
Нет, в интернате, в общем, было хорошо. Весело. «Мамы»-воспитательницы хорошие, директор добрая, Галин Иванна. Район вокруг хоть и выглядит не очень — корпуса, например, выстроенные еще когда, говорят, для семей старшего комсостава, — зато престижный. Асфальтовые дворы, кручи оврагов позади домов. Городок филатовской больницы. Школа, где учились всякие «шишечные» дети, — от нее и интернату кой-чего перепадало. Рядом, правда, интернат для даунов — вот соседство! Опять же Лужники. Весной, летом все любили убегать на Девичье поле, на пруды.
Там все у нее и случилось в первый раз… Да нет, не «это самое». Это самое они с подружкой Римкой проделали с Максиком, когда им с Римкой было по двенадцать, а Максику одиннадцать. Они зажали его в туалете, и ему некуда было деваться.
Нет, на Девичьем поле весной 89-го она впервые увидела саму себя.
Шла, шлепала по лужам вперемешку с грязным соленым снегом, настроение, помнит, было отвратительное, в честь чего уж там… и вдруг — словно позвал кто, прямо как сегодня с его приходом — оглянулась.