Хирург
Шрифт:
— Не говорите никому, — предупредил ее Мишкин. — Зачем вы все это раскрываете? Вам же все равно влетит, даже если он сейчас и ходит аккуратно. И потом, мы не знаем, сколько это продлится.
Подошла еще одна сестра:
— Евгений Львович, мыться на прободную можно.
— Иду, иду. Пусть начинает, пусть пока живот открывает. Так он и не успел дойти до ординаторской, кинуть тело в кресло, покурить да полялякать.
— Евгений Львович, вы будете Трошину перевязывать? Со свищом.
— После операции. Дренажи приготовьте.
— Дренажей нет, Евгений Львович. Нет совсем. «Дренажей нет! Вдруг пропали дренажи. Все время что-то пропадает. Почему? Производство их налажено давно. Куда пропали? На том и держится администрация. Если бы не надо было что-то беспрерывно доставать, создавать, организовывать, а только лечить — что б они делали?! А так и обязательства принимать легче, и обсуждать положение можно беспрестанно. Нет дренажей! Почему! Что ж, порежем системы для переливания крови. Вот беда! Другой дефицит создастся».
Операция оказалась недолгой. Свежая язва на практически здоровом желудке у молодого человека. Зашили дыру, осушили живот и — «Вы, наверное, без меня живот зашьете. Можно мне уйти?».
— Да, конечно, спасибо, Евгений Львович.
Наконец-то Евгений Львович кинул, как он любил говорить, тело в кресло и закурил. Никого в ординаторской не было, и, наверное, он, как всегда, начал бы размышлять о чем-нибудь несущественном и непрактическом или что-либо вспоминать, как он чем-то стал или не стал, или кем бы и каким бы он мог стать или не стать, или как складывалось его детство и как он стал взрослым, или какие больные были у него похожие на сегодняшнего, или как можно было иначе сделать сегодняшнюю операцию; но, совсем нестандартно для себя, он вдруг стал вспоминать, как позавчера он сидел в компании своих приятелей и был среди них доктор, солидный хирург из одной клиники, который осуждал Мишкина за очень широкие показания к операциям, за расширение самих операций, особенно при раках; он считал, этот хирург, что такие операции расширяют показатели смертности, а больные эти в конце концов все равно обречены на смерть, так что нечего портить показатели отделения; он считал, этот хирург, что хорошие результаты Мишкина до поры до времени и что Мишкин со временем будет справедливо наказан, так как задача, взятая на себя, — лечить всех подобных больных, — с одной стороны, от большой гордыни, с другой стороны, погоня за синей птицей; он считал, этот хирург, он сказал, этот хирург, что при всем уважении к Дон Кихоту и почитании им, этим хирургом, таких людей он все равно не может согласиться с тем, что на мельницы надо нападать. И сейчас Мишкин с досадой вспоминал, что зачем-то он вступил в дискуссию и сказал, что борьба с мельницами это борьба с придумкой, с мифом, с ничем, а он, во-первых, не борется, а лечит, и не миф, а реальные болезни. А хирург этот ему ответил, что он, этот хирург, считает мельницами, выдумками, мифом возможность выздоровления при таких запущенных формах рака, даже если технически удается все убрать и больные после такого вмешательства какой-то срок живут. На это Мишкин не знал, что ответить, потому как слова подобные, мысли эти сами по себе были мельницами, и Мишкин подумал, что оба они с разных сторон выступают как Дон Кихоты и оба против мельниц, но разных. И что оба они с уважением не любят того Дон Кихота, что сейчас против них и против их реальных иль воображаемых мельниц.
Хирург этот, по-видимому, вдруг почувствовал победу в споре, поскольку Мишкин молчал, а он, хирург этот, не знал, что Мишкин при этом думал, так как хирург этот, когда смотрел на мельницу, видел мельницу, и, видя, что Мишкин молчит побежденный, продолжил свои точки зрения на хирургию и жизнь, он сказал, что подобные действия развивают в человеке, в частности в хирурге, в частности в Мишкине, безответственность в жизни, а не только на работе. Стремление схватить первую попавшуюся человеко-единицу и стараться спасти ее, эту первую попавшуюся человеко-единицу, от чего-то, что, конечно, опасно, но что рукою не ухватишь, стараться спасти без системы, без плана, в расчете на то, что когда-нибудь ухватишь и спасешь, и действительно когда-нибудь спасаешь, иногда удается, но очень дорогой ценой, так как порождает и развивает в хирурге еще большую безответственность, что в конечном счете может привести к неоправданным смертям, и вот эта безответственность сегодня приводит к тому, что Мишкин, как выяснилось, должен завтра оперировать и дежурить, но тем не менее он сегодня пьет. И Евгений Львович вспомнил, как он разозлился, глядя и слушая этого правильного хирурга, действительно правильного и, говорят, неплохого специалиста, имеющего и степени и неплохие результаты своих операций; он вспомнил, как неоправданно разозлился почему-то больше всего на то, что ему поставили в упрек сегодняшнее питье (хотя: «Юпитер, ты сердишься!..»), и он сказал, что почему-то некоторые считают, что пить накануне операций нельзя, а после дежурства оперировать почему-то можно: «Это, наверное, похуже питья, оперировать на тридцатом часу работы, — но необходимо», а тот ответил: «А вы не назначайте на этот день», а Мишкин тоже: «Как у вас все хорошо складывается — у меня отделение в семьдесят кроватей, то есть больных, и у нас не клиника, а всего три врача, да еще я заведующий. Нельзя оперировать сегодняшнему дежурному, нельзя оперировать после дежурства. А жить можно!» А дальше они выпили за всеобщее здоровье, и Мишкин предложил жить вообще без споров. Как будто он это умел. А хирург этот выпил, — наверное, у него не было завтра ни дежурств, ни операций, — и сказал, что главное не ссориться, а споры — это хорошо, так как в спорах рождается истина. А Мишкин, он и
— Евгений Львович, у Игоря в палате мужик со стенозом от операции отказывается…
— Он мне говорил. Я зайду к нему.
— Вот он стоит около столика сестры и настаивает, чтоб его сейчас выписали. А сейчас уже поздно. Сестра не может.
— Как его зовут, не знаешь?
— Сейчас посмотрим в истории болезни. — Смотрит. — Вот, Сергей Федорович Панин.
— Остальное я все знаю про него.
Он вышел в коридор, увидел у столика сестры больного.
— Сергей Федорович, прошу вас, зайдите ко мне в кабинет. Зашли.
— Садитесь, пожалуйста. Сергей Федорович, сколько лет у вас язва?
— Пятнадцать.
— Обострения часто были?
— Раз в год приблизительно.
— В больницах много лежали?
— Раза четыре.
— Подмогало?
— С год после этого не было.
— А сейчас что изменилось?
— Сейчас рвота у меня.
— Каждый день? И боли?
— Нет. Болей нет. И рвота не каждый день.
— Отрыжка тухлым бывает?
— Это да.
— А при рвоте — еда вчерашняя, позавчерашняя?
— Вот что меня и удивляет…
— Значит, еда дальше не проходит, Сергей Федорович. А сколько это уже длится? Рвота?
— Около года.
— Вот видите. — Мишкин покачал головой. — Уже год. Похудели?
— За этот год похудел немного. Килограммов на пять.
— Это много. Прилягте, пожалуйста. Здесь щупаю — не болит?
— Нет.
— Ух, какой плеск. Вы слышите, Сергей Федорович, как в желудке плещется?
— Ну, слышу.
— Это значит, что плохо у вас проходит пища. От голода умереть можно.
— Да я ем.
— Вы-то едите, а вот до тканей не доходит. Судорог не бывает? Руки, ноги по ночам не сводит?
— Вроде нет, Евгений Львович. А может?.. Нет. Пожалуй…
— А может начаться, Сергей Федорович. И по рентгену видно, что у вас плохо проходит. Через сутки — почти половина бария в желудке остается. Боитесь операции?
— Да не так чтобы очень боялся. Но я сейчас совсем ничего. И болей нет.
— Когда уже будет «не ничего» — будет совсем плохо. Пойдемте со мной.
Они вышли из кабинета и вошли в ближайшую палату. На стуле у окна сидел мужчина и читал.
— Петр Николаевич, простите, мы вас потревожим на минутку.
— Что вы, Евгений Львович, всегда готов, всегда, Евгений Львович.
— Вы сидите, сидите. Петр Николаевич, скажите, как у вас болезнь шла, что чувствовали, расскажите все Сергею Федоровичу. У него сомнения кое-какие.
— Да нет у меня сомнений, Евгений Львович.
— Пожалуйста, послушайте.
— А чего тут особенного рассказывать. Как у всех. Язва у меня была десять лет. Часто в больницах лежал. Больше чем на год не снимались обострения. Потом появилась рвота без обострения. Пришел сюда, и Евгений Львович уговорил на операцию. Сейчас прошло только двенадцать дней — уже совсем другое дело. Ем хорошо, отрыжки нет, рвоты нет…
— Спасибо, Петр Николаевич. Вы поговорите с Сергеем Федоровичем. Я сейчас пойду, а завтра мы с вами все решим окончательно. Хорошо?
Мишкин вышел в коридор, удовлетворенно улыбаясь. Почти наверняка больной будет оперироваться. А иначе ему нельзя.
— Ой, Евгений Львович, а я вас ищу. Марина Васильевна уехала, не дождалась вас, просила передать записку.
«Женечка. Не посетуй, выручай. Мне надо срочно ехать договариваться насчет лифтов. Нас примет начальник конторы. Не хотят пускать в поликлинике — лифтерши не обучены. А народный контроль говорит, что, если не пустим, на меня денежный начет за разбазаривание государственных средств. Я тебя очень прошу — сегодня собирают главных врачей в горздраве. Съезди за меня. Там большое будет сборище. Ты отметься и, если будет возможность, удирай. Заранее спасибо тебе. М. В.».