Хлеб ранних лет
Шрифт:
– Хорошо, – сказала хозяйка, и я возненавидел ее уже за одну ее усмешку. – Ведь я спрашиваю потому, что для жениха с невестой я иногда делаю исключение.
– Боже мой, – проговорил я, – этого еще недоставало. Успокойтесь, пожалуйста… – Но, кажется, она так и не успокоилась.
На вокзал я пришел с опозданием на несколько минут и, бросая монетку в автомат, чтобы получить перронный билет, попытался представить себе девушку, которая пела «Зувейя», когда я проходил по темному коридору в комнату Муллера с тетрадями по иностранным языкам. Остановившись у лестницы, ведущей на перрон,,я размышлял: блондинка, двадцати лет, приезжает в город, чтобы стать учительницей; и когда я разглядывал людей, проходивших мимо меня, мне казалось, что весь мир населен белокурыми двадцатилетними девушками, – так много их сошло с поезда; и все они несли в руках чемоданы и выглядели так, будто приехали в город, чтобы стать учительницами. Я слишком устал, чтобы заговорить
Лицо этой девушки проникло в самую глубь моего существа, прошло сквозь меня, как штамп для чеканки серебра прошел бы сквозь воск, и мне показалось, словно я пронзен насквозь, но не истекаю кровью; в какой-то безумный миг мне вдруг захотелось уничтожить это лицо, как художник уничтожает оригинал, с которого успел снять один-единственный оттиск.
Я бросил сигарету и пробежал шесть шагов, составлявших ширину лестничной площадки. Но страх мой пропал, лишь только я очутился рядом с девушкой. Я произнес:
– Не могу ли я вам чем-нибудь помочь? Она улыбнулась, кивнула головой и ответила:
– О да, вы можете сказать мне, где находится Юденгассе.
– Юденгассе? – удивился я, у меня было такое чувство, будто я услышал свое имя во сне, но еще не осознал, что это действительно мое имя; я был не в себе, и мне казалось, я понял, что значит быть не в себе.
– Юденгассе, – повторил я, – да, Юденгассе. Пойдемте.
Я видел, как она встала и с некоторым удивлением взяла тяжелый чемодан; я был слишком потрясен и не подумал, что чемодан полагается нести мне; в ту минуту я был очень далек от привычной вежливости. Мысль о том, что она и есть Хедвиг Муллер, – в то мгновение еще не полностью осознанная мною, хотя эта мысль должна была со всей очевидностью возникнуть у меня, когда девушка произнесла слово «Юденгассе», – чуть не свела меня с ума. Здесь была какая-то путаница, неразбериха; я был настолько уверен, что дочь Муллера – блондинка, одна из тех многочисленных блондинок, будущих учительниц, которые проходили мимо меня, что не мог сразу отождествить эту девушку с ней; до сих пор я часто сомневаюсь, что она и есть Хедвиг Муллер, и произношу это имя неуверенно, ибо мне кажется, что ее настоящее имя мне еще предстоит узнать.
– Да, да, – сказал я в ответ на ее вопросительный взгляд, – пойдемте!
Пропустив девушку с тяжелым чемоданом вперед, я последовал за ней к выходу.
В те полминуты, пока я шел за ней, я думал о том. что буду ею обладать и ради этого готов разрушить все, что могло бы мне помешать. Я уже видел, как разрушаю стиральные машины, разбивая их десятифунтовым молотом. Я смотрел на спину Хедвиг, на ее шею и руки, побелевшие от того, что она несла тяжелый чемодан. Я ревновал ее к железнодорожному чиновнику, который на секунду дотронулся до ее руки, когда она протянула ему билет; я ревновал ее к полу вокзала, потому что по нему ступали ее ноги. Мы были почти у самого выхода, когда я сообразил, что мне надо взять чемодан.
– Простите, – произнес я, подскочил к ней и взял у нее из рук чемодан.
– Очень мило, – сказала она, – что вы пришли меня встретить.
– Боже мой, – пробормотал я, – разве вы меня знаете?'
– Конечно, – ответила она, смеясь, – ведь ваша карточка стоит на письменном столе у вашего отца.
– Вы знакомы с моим отцом?
– Да, – сказала она, – я училась у него.
Я засунул чемодан в багажник, поставил рядом ее сумку и помог ей сесть в машину, и тогда я в первый раз дотронулся до ее руки и локтя. У нее был круглый, крепкий локоть, а рука большая, но легкая; в ту минуту эта рука была сухой и прохладной. Обойдя машину, чтобы сесть за руль, я остановился у радиатора, открыл капот и сделал вид, будто разглядываю что-то в моторе; но я смотрел на девушку через переднее стекло, и мне стало страшно уже не потому, что ее может открыть и завоевать кто-то другой, – этого я больше не боялся, – ибо все равно я ее никогда не оставлю, ни сегодня, ни во все те дни, что наступят потом, во все дни, совокупность которых называется жизнью. Нет, я боялся другого – боялся того, что произойдет потом; поезд, куда я хотел сесть, готовился к отправлению, он стоял под парами, пассажиры уже вошли –, семафор был открыт, и человек в красной фуражке поднял жезл; все ждали только меня, потому что я уже стоял на подножке и вот-вот должен был войти в вагон, но в эту секунду я соскочил вниз. Я думал о тех многочисленных откровенных объяснениях, которые мне придется пережить; теперь я понял, что всегда ненавидел откровенные объяснения – эту бесконечную, бессмысленную болтовню, бесплодные рассуждения о том, кто виноват и кто прав, упреки, ссоры, телефонные звонки, письма, я ненавидел вину, которую должен буду взять на себя, – вину, уже лежащую на мне. Я видел, как моя прежняя вполне сносная жизнь катилась дальше, словно сложная машина, построенная для человека, которого уже нет, – меня уже не было; и машина разрушалась: винты развинчивались, поршни накалялись, железные части летели во все стороны, пахло гарью.
Я давно уже закрыл капот и, упершись локтями в радиатор, смотрел сквозь переднее стекло на ее лицо, разделенное дворником на две неравные части; мне казалось непостижимым, что до сих пор ни один мужчина не понял, как она красива, что никто ее не разглядел, а может быть, она стала такой лишь в тот миг, как я увидел ее?
Когда я вошел в машину и сел рядом с ней, она взглянула на меня, и в ее глазах я заметил страх перед тем, что я мог бы сказать или сделать, но я ничего не сказал, молча включил мотор и поехал в город; только изредка, поворачивая направо, я смотрел на нее сбоку, изучая ее профиль, и она тоже разглядывала меня. Я поехал на Юден-гассе и уже затормозил было, чтобы остановиться перед ее домом, но я еще не знал, как вести себя потом, когда мы остановимся, выйдем из машины и войдем в квартиру, и поэтому я проехал всю Юденгассе и, поколесив по городу, опять вернулся к вокзалу, снова проделал тот же путь до Юденгассе и на этот раз остановился.
Не говоря ни слова, я помог ей выйти из машины, снова взял ее большую руку в свою и почувствовал, как ее круглый локоть коснулся моей левой ладони. Взяв чемодан, я пошел к парадному, позвонил и, когда она нагнала меня с сумочкой в руках, не обернулся. Я побежал с чемоданом вперед, поставил его наверху перед дверью квартиры и встретил Хедвиг, когда она медленно поднималась по лестнице, держа свою сумочку. Я не знал, как ее назвать; мне казалось, что имена Хедвиг и фрейлейн Муллер не подходят к ней, и поэтому я просто сказал:
– Через полчаса я зайду за вами и мы пойдем обедать, ладно?
Она слегка кивнула мне в ответ, задумчиво глядя куда-то мимо меня, и казалось, будто она что-то глотает. Больше я не произнес ни слова, сбежал вниз, сел в машину и поехал сам не зная куда. Не помню, по каким улицам я проезжал и о чем думал, помню только, что моя машина казалась мне бесконечно пустой, машина, в которой я почти всегда ездил один и лишь изредка с Уллой; и я пытался представить себе, как было час назад, когда я ехал без Хедвиг к вокзалу.
Но я уже не мог вспомнить, что было раньше; и хотя я представлял себе, как еду в своей машине на вокзал, мне казалось, что то был мой брат-близнец, похожий на меня, как две капли воды, но в остальном не имеющий ничего общего со мной.
Я пришел в себя, только подрулив к цветочному магазину; остановив машину, я вошел в магазин. Там было прохладно, сладко пахло цветами и никого, кроме меня, не было. Я подумал о том, что на свете должны существовать зеленые розы, розы с зелеными цветами, и потом в зеркале я увидел, как вынимаю бумажник и ищу деньги, но не сразу узнал себя и покраснел, потому что, произнеся вслух «зеленые розы», почувствовал, будто кто-то подслушал меня. И только в этот миг я узнал себя по краске, покрывшей мое лицо, и подумал: значит, это действительно я, у меня и впрямь весьма благородная внешность. Откуда-то сзади вышла старуха, и я уже издали увидел, как она улыбалась, сияя своими вставными зубами; она еще дожевывала последний кусок и, проглотив его, заулыбалась снова, и все же мне показалось, что вместе с едой она проглотила улыбку. По ее лицу я видел, что она причислила меня к тем, кто покупает красные розы, улыбаясь, она подошла к большому букету красных роз, стоявшему в серебряном кувшине; она ласкала цветы, чуть прикасаясь к ним пальцами, но мне это показалось непристойным; я вспомнил публичные дома, от которых предостерегал меня герр Бротиг, муж моей хозяйки, и вдруг понял, почему мне было так неприятно: здесь было, как в публичном доме, я знал это, хотя никогда не бывал там.
– Они восхитительны, не правда ли?—сказала женщина. Но я не хотел красных роз, я никогда не любил их.
– Белых, – сказал я хрипло; и, улыбаясь, она направилась к бронзовому кувшину, где стояли белые розы.
– Ах, так,– сказала она, – для свадьбы!
– Да, – ответил я, – для свадьбы.
В кармане пиджака у меня лежали две бумажки и мелочь; я выложил все деньги на прилавок и сказал, как говорил, будучи ребенком, когда клал на прилавок всю свою наличность, требуя «конфет на все деньги»: