Хлыст
Шрифт:
Духовный поиск приобретал внеконфессиональный характер. Но выход литературы за пределы институциональной религии не равнозначен ее секуляризации. Автору необходимы предшественники, тексту — подтексты. Харизма в светской культуре строится из символов отживших религий, как новый текст — из старых слов. Чтобы текст читали в настоящем и помнили в будущем, его следует ориентировать на прошлое; только глубина времен создает ощущение вечности. Историзм заменяет собою магизм. В этой новой мистерии автор воскрешает в себе, в своих жестах и текстах, умершего Бога. Логика символических обменов, которой подчиняется литературное бессмертие, определяет выбор далекого исторического — или псевдо-исторического — материала с жесткостью, которую поэт далеко не всегда готов признать. Осваивая доступный материал, русские литераторы обращались к архаизирующим идеям, заимствованным из разных эпох и мифов — к шаманизму, язычеству, античным культам, иудаизму, раннему христианству, русскому фольклору, народному сектантству.
Парадигмой
Герой встречает серафима, который совершает некие операции над его органами чувств, — глазами и ушами. После этого герой оказывается способен воспринимать то, что не могут чувствовать другие люди.
И внял я неба содроганье, […] И дольней лозы прозябанье.Акт религиозного обращения конструируется как выход из культуры и растворение в природе. Эти необыкновенные способности обеспечиваются особым качеством телесной (ре)организации. Операции над телом героя продолжаются дальше, теперь серафим заменяет ему язык и сердце. Вырывание «грешного языка» психоаналитик трактовал бы как символическую кастрацию; так это или нет, но телесная операция удаления или замены органов прямо рассказана в тексте. После трансплантации герой лежит «как труп в пустыне» и слышит голос Бога, определяющий его новую роль в мире:
Восстань, пророк, и виждь и внемли. Исполнись волею моей, И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей.В результате обретенной близости к природе пророк оказывается способен к выполнению новой функции. Пророческая миссия определяется глубоким преображением тела и непрерывным перемещением в пространстве. В стихотворении отсутствует важная часть темы: описание тех людей, с которыми будет иметь дело пророк, и тех речей, которые он к ним обратит. Все это мы находим в очевидном подтексте пушкинского Пророка, в 6-й главе Книги пророка Исайи. Ее автор встретил серафима, который тоже коснулся углем его глаз и ушей, чтобы послать его пророчить.
Ибо огрубело сердце народа сего, и ушами с трудом слышат, и очи свои сомкнули, […] и не уразумеют сердцем, […] доколе не опустеют города, и останутся без жителей, и домы без людей, и доколе земля эта совсем не опустеет.
Как обычно, подтекст говорит то, о чем умалчивает текст. Пророк предупреждает народ о его скорой гибели. Дар слышать голос природы дан пророку для того, чтобы рассказать народу о нем самом. У природы и народа общая судьба, а пророк-поэт связан с ними своей особой чувствительностью.
Тема развивается в мистическом стихотворении Странник. Герой одержим желанием уйти из семьи и культуры в народ и природу; там он станет пророком, странником или, может быть, бегуном. Безумный или святой, на пороге ухода он удостаивается апокалиптического видения — или смерти. Жуковскому принадлежит версия, что Странник — перевод из The Pilgrim’s Progress Джона Беньяна. Потом, однако, сходные преображения описывались как нечто специально русское (например, в стихотворении Некрасова Влас, которым Достоевский иллюстрировал свои любимые идеи). У самого Пушкина, на вершине его разочарования в романтических ценностях, тема пророка с вырванным языком зловеще осуществится в башкирце с отрезанным языком из Капитанской дочки, — и еще в скопце, человеке с отрезанным членом, из Сказки о золотом петушке [358] .
358
Борис Гаспаров в своем анализе Пророка выделяет «характерную деталь, игравшую огромную роль на всем протяжении творческого развития Пушкина — мотив физической „отмеченности“ пророка»; среди симптомов последней исследователь указывает на увечье, хромоту, одноглазие. «Носитель пророческой миссии наделяется физическим недостатком, который служит печатью его встречи с божественной силой». Недостаток может амбивалентно пониматься как «инфернальная печать» и еще как «сочетание похоти и импотенции». Финальным воплощением всего этого является скопец-пророк из Сказки о золотом петушке; но ее Гаспаров не анализирует (Б. М. Гаспаров. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка — Wiener Slawistischer Almanach, 1992, 27, 246, 204).
Если
Я увидел в блеске солнца свет Бога моего, который шел навстречу мне: я упал […] Земля колебалась, деревья тряслись, вода всюду спешила вся вспять […] когда тот, который все веки сотворил, приблизился ко мне, ничтожному существу […] Он могущ, силен, лицо его приятно, глаголы его страшны […] Я пал без чувства, мне было хорошо. Долго ли я лежал, не объясню. И когда я пришел в себя, то почувствовал его в себе. Мы в то время соединились с ним — он во мне, я в нем, — отец, сын и слово. […] Когда я вернулся в дом отца моего и матери, меня не узнали […] Я сказал, что рожденный от Бога не может называться сыном вашим, […] что того нету, кого вы родили и назвали именем своим: я не тот отныне и не принадлежу ни вам, ни всей земле. Да им казалось страшно, (они) думали, что со мной сделалось умопомешательство. Но я стал говорить им, что мне надлежит идти против всего мира и что я должен возвестить свет, вывести из тьмы народ, совершить многое [359] .
359
Айвазов. Христовщина, 3, 3–4.
Романтическим манифестом отождествления природы и народа является стихотворение Лермонтова Родина.
Люблю отчизну я, но странною любовью! Не победит ее рассудок мой.Любовь противостоит рассудку, который в этой важной борьбе обречен на поражение. Любовь поэта — не к русской культуре, а к русской природе. Оппозиция выстроена последовательно: в качестве возможных предметов патриотического чувства автор перебирает и отвергает военную славу, «купленную кровью»; исторические предания «темной старины»; политическую стабильность («полный гордого доверия покой»). «Странная любовь» его адресована степям, лесам, рекам. Но природа увидена здесь глазами не натуралиста, а этнографа. Описание ландшафта незаметно, через плавную систему медиаторов (спаленная жнива, обоз в степи, березы среди нивы, гумно — все это совмещает природу и культуру) перетекает в описание народной жизни: «печальные деревни», «пляска с топаньем и свистом», «говор пьяных мужиков». Все это — разные формы одного явления: «праздник, вечером росистым», главное из смешений культуры и природы. Итак, обычаи и язык народа оказываются частью природы, а не культуры, и в этом перемещенном качестве они любимы наряду с лесами и реками. Волшебный мир подлинной природы состоит из природы физической — полей, лесов, изб — и из природы человеческой — языка, обычаев, верований простого народа. Городская культура или, как будут позднее говорить, цивилизация разом противопоставляется обеим природам.
Народничество, совмещенное с натурализмом, обязательно нуждается в дополнительной поддержке мистического свойства. Классический образец мистического натурпопулизма — стихотворение Тютчева.
Эти бедные селенья, Эта скудная природа — Край родной долготерпенья, Край ты русского народа! Не поймет и не заметит Гордый взор иноплеменный, Что сквозит и тайно светит В наготе твоей смиренной. Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде царь небесный Исходил, благословляя.Как у Лермонтова, «селенья» лишь запятой отделены от «природы», которая здесь уже прямо рифмуется с «народом». Главное же в мистической сущности, которая объединяет их все. Вновь вернувшийся на землю Христос — «царь небесный» — прошел по этой земле и благословил этот народ, никак не различая их между собой. В такого Христа, вновь и вновь возвращающегося именно в родную деревню, верили ‘люди божьи’. Всего этого иностранец «не поймет и не заметит». Русского Христа видят только русские люди; и только русский поэт может выразить увиденное. Пушкинский Пророк, который обходит моря и земли, замещен здесь самим Христом, исходившим родную землю. Одна из пророческих функций поэта, однако, и здесь удержана автором за самим собой. Это он чудесным образом видит то, что «тайно светит» в смиренном народе и в скудной природе. Поэт свидетельствует о высшей силе, которую представляет мистическое единство между природой и народом. Благословенному единству мешает лишь взгляд иностранца, который, впрочем, все равно ничего не видит.