Хлыст
Шрифт:
Знаток сказал бы даже, что была только одна порода в России, которая могла дать такую широкую кость, […] такой постанов шеи, главное, такую тонкость кости головы, глаз — большой, черный и светлый […] Действительно, было что-то величественное в фигуре этой лошади и в страшном соединении в ней отталкивающих признаков дряхлости, усиленной пестротой шерсти и приемов и выражения самоуверенности и спокойствия сознательной красоты и силы.
Как живая развалина, он стоял одиноко посереди росистого луга, а недалеко от него слышались топот, фырканье, молодое ржанье, взвизгиванье рассыпавшегося табуна [1366] .
1366
Л. Толстой. Собрание сочинений. Москва: Художественная литература, 1964, 12, 12.
Показывая желанный уход от женщины и секса в Соловьином саде, Блок уже использовал сходного помощника, осла. Ни цвет, ни пол этого животного в Соловьином саде не указаны. Как уже отмечалось [1367] , сюжет этой поэмы связан с Золотым ослом Апулея, который рассказывает о превращении развратного мужчины в кастрированного осла. Этот классический образ телесной метаморфозы от гиперсексуальности к кастрации был наверняка знаком Блоку [1368] . В Соловьином саде герой уходит от осла к женщине, но, позванный его жалобным
1367
А. В. Лавров. «Соловьиный сад» А. Блока. Литературные реминисценции и параллели — Блоковский сборник-9 = Ученые записки Тартуского государственного университета, 857, 1989, 71–89.
1368
Блок рецензировал перевод Апулея и еще раз его перечитывал (5/578–580, 7/165); ср. Апулеевский лесок Кузмина, в котором тоже есть скопцы (о значении Апулея для Кузмина см.: John E. Malmstad, Gennady Shmakov. Kuzmin’s «The Trout Breaking through the Ice» — Russian Modernism. Culture and the Avant-Garde, 1900–1930. Ithaca: Cornell University Press, 1976, 145).
1369
Собственно психоаналитическая интерпретация Соловьиного сада использовала бы щелкающего клешнями краба, появляющегося в конце поэмы, как символ кастрации. Мое чтение не использует таких трактовок, стараясь удерживаться в рамках тех значений, которые были, или хотя бы с очевидностью могли быть, известны самому автору. Иначе говоря, принятый здесь подход направлен на реконструкцию поэтического сознания и избегает гипотез о бессознательном.
Короткий текст Исповеди язычника обманчиво кажется прозрачным. Эта детская реминисценция ставит теоретические вопросы, на которые вряд ли есть ответ. Сознательно ли Блок ввел в текст своего пегого мерина как знак кастрации и, одновременно, как ссылку на скопческую символику? встречаемся ли мы с чем-то вроде подсознательной символизации в психоаналитическом смысле этих слов, которая вовлекает культурные формы так же неосознанно, как она это делает с символами настоящих сновидений? или же здесь стоит удовлетвориться констатацией интертекстуальной общности, психологическая природа которой, как и в большинстве таких случаев, останется нераскрытой?
Независимо от той или иной из этих методологических позиций, можно с уверенностью утверждать, что контекст скопческих верований был важен для Блока и его предшественников по русскому Аттису. Это русские сектанты-скопцы верили в то, что кастрация ведет к тотальному перерождению человека, делает его легким и прекрасным, как дева, сильным и возвышенным, как бог. Стих Катулла немедленно попал в скопческий контекст, как только стал звучать по-русски. Константин Кутепов в книге Секты хлыстов и скопцов рассказывал о мифологическом Аттисе как об одном из предшественников русского скопчества [1370] . В примечании к своему переводу Аттиса, который читал и критиковал Блок, Фет пояснял так: «опыт показывает нам, что люди […] доходят в своей ненависти к Венере тоже до крайности, заставляющей и наших скопцов находить величайшую отраду в умножении прозелитов» [1371] .
1370
Кутепов. Секты хлыстов и скопцов, 100.
1371
Стихотворения Катулла в переводе и с объяснениями А. Фета, 71–72.
Когда Блок прочел Аттиса в момент работы над Катилиной, ему стало «сразу легче» [1372] . У Катулла Аттис после кастрации тоже становится «легким» или, точнее, легкой. С легким шагом-шествием Аттиса-Катилины интересно сопоставить сюжет из Исповеди язычника: пережив краткое увлечение мальчиком и в этом уподобившись женщине, герой описывает свое чувство как «легкое и совершенно уносящее куда-то»; это легкое чувство противопоставлено «тяжести просыпающейся детской чувственности» при влечении к девочке (6/41). В одной рецензии 1919 года Блок вернулся к Клюеву; теперь он пишет о нем иначе: «тяжелый русский дух, нечем дышать и нельзя лететь». Тяжесть эта вновь коррелирует с мужской чувственностью: «В этом мире нет места для страсти — она скоро превращается в чувственность». Через запятую, как синонимы, следуют: «чувственное, похотливенькое, мужичье». «Веянием этой обезличивающей чувственности […] страсть уже обескрылена» (6/342). Чтобы вернуть страсти крылья, ее надо освободить от мужской чувственности: сжечь хлыстовскую похоть в огне культуры, разжигая ее костер «до неба» (7/297). И то же самое пишет Блок о сущности революционной метаморфозы: «Катилина отряхнулся. […] он как бы подвергся метаморфозе, превращению. Ему стало легко, ибо он „отрекся от старого мира“» (6/84; все курсивы мои).
1372
Блок. Записные книжки, 403. Здесь и далее в разделе Легкость все курсивы /в файле, в цитатах — полужирный — прим. верст./ мои, если не указано иное.
Блоковская идея легкости кастрированного Аттиса и преображенного Катилины опиралась на вполне определенные сектантские представления. Первый русский скопец, кастрировавший в 1769 году в орловском селе десятки местных жителей, уговаривал их так: «Не бойся, не умрешь, а паче воскресишь душу свою, и будет тебе легко и радостно, и станешь, как на крыльях, летать; дух к тебе переселится, и душа в тебе обновится» [1373] . В Хозяйке Достоевского красавица-раскольница уговаривает героя отказаться от физической любви такими словами: «Ты укроти свое сердце и не люби меня так, как теперь полюбил. Тебе легче будет, сердцу станет легче и радостнее […] Сестрицу же возьми и сам будь мне брат» [1374] . Василий Кельсиев, писатель и революционер, рассказывал о встреченных им в Турции русских скопцах: «Был у меня там приятель, сынишка одного молодого мужика, недавно оскопившегося […] Вдруг, рассматривая разные подробности моего костюма, он покачал своей кудрявой головой: — Дяденька […]! Тяжело носить, надо оскопить! […] Скопцом быть хорошо, легко ходить». Мальчик этот, как легко догадаться, мечтает об оскоплении. Кельсиев подтверждал: «Что ходить действительно легче, что человек как-то воздушнее и подвижнее делается — мне многие скопцы говорили. Походка у них вообще легка, но увальнем, по-кавалерийски. Движения вообще быстры» [1375] . Неграмотный сектант, последователь Анны Шмидт, около 1900 рассказывал Горькому о том, что «Христос — легкость, с ним жить легко». При этом он странно произносил слово легкость; по мнению Горького, это был искаженный ‘Логос’ [1376] . В романе близкого Блоку Георгия Чулкова Сатана (1915) идеальный герой из народа, по-видимому хлыст, увещевает грешного интеллигента характерными формулами: «Ты, брат, пей вино, да не то. Мое вино послаще будет и попьянее […] Полегче бы нам надо стать, а твое вино тяжелит» [1377] . И то же находим в описании скопческого радения у Клюева в Мать-субботе (1922):
1373
Н. Г. Высоцкий Первый скопческий процесс. Москва: печатня А. И. Снегиревой, 1915, 257.
1374
Достоевский. Полное собрание сочинений, 1, 291.
1375
В. Кельсиев. Святорусские двоеверы — Отечественные записки, 1867, октябрь, кн. 2, 599 (курсив Кельсиева).
1376
Горький. А. Н. Шмит — Полное собрание сочинений, 17, 46.
1377
Г. Чулков. Сатана. Москва: Жатва, 1915, 95.
Модель апокалиптической трансмутации пола, до некоторой степени аналогичную Исповеди язычника, показал Михаил Кузмин в романе 1915 года Плавающие-путешествующие. Герой его Лаврик делает выбор между собственной гомо- и гетеросексуальностью примерно в том же возрасте и состоянии, что и герой Исповеди язычника. В центральной сцене Лаврик наблюдает свидание двух мужчин. Мужчины «выражали предел стремления и желания, но очень просветленного и чем-то преображенного» [1379] (ср. чувство к мальчику в Исповеди язычника: «…легкое и совершенно уносящее куда-то»). В разговоре мужской пары, так понравившейся Лаврику, слышатся радостные приготовления к Апокалипсису. Теперь Лаврик иначе видит женщин, их «тяжелую, саму себя выдумывающую и в сущности пустую ажитацию» (ср. чувство к девочке в Исповеди язычника: «тяжесть просыпающейся детской чувственности»). В сознании кузминского Лаврика ось ‘легкое-тяжелое’ ориентирована так же, как в написанных тремя годами позже Катилине и, особенно, в Исповеди язычника. Желанное Преображение связывается с переделкой пола (как в Катилине) или сексуальной ориентации (как в Плавающих… и в Исповеди…). В Катилине трактовка этой темы делает следующий, революционный шаг: если мужчину облегчить, то о нем можно говорить в женском роде. Свободная от желания, легкая и прекрасная, бывшая мужчина создаст новый мир, в котором не будет женщин, пола и секса. Кузмин так далеко не заглядывал, но тем интереснее сходство проектов, который готовят его и блоковские герои. По каким-то причинам — скорее всего, из-за инерции восприятия — сходство между мотивами прозы Кузмина и позднего Блока осталось неоцененным: в Плавающих-путешествующих не видели Апокалипсиса, в Исповеди язычника не видели гомоэротики [1380] .
1378
Н. Клюев. Стихотворения и поэмы. Ленинград: Советский писатель, 1982, 2, 461.
1379
М. Кузмин. Проза. Berkeley: Slavic Specialties, 1985, 5, 215.
1380
Г. Г. Шмаков. Блок и Кузмин (новые материалы) — Блоковский сборник-2. Тарту, 1972, 341–364; Б. Гаспаров. Еще раз о прекрасной ясности: эстетика М. Кузмина в зеркале ее символического воплощения в поэме «Форель разбивает лед» — Studies in the Life and Work of Mixail Kuzmin = Wiener Slavistischer Almanach, 1989, 24, 83–114; И. Паперно. Двойничество и любовный треугольник: поэтический миф Кузмина и его пушкинская проекция — Studies in the Life and Work of Mixail Kuzmin = Wiener Slawistischer Almanach, 1989, 24, 57–82.
О скопцах Блок несомненно читал со студенческих лет. Возможно, ему вновь напомнил о них кинофильм Белые голуби, шедший с 3 апреля 1918 года [1381] . Фильм показывал основателя скопчества Кондратия Селиванова и его секту как предшественников революционеров-декабристов. Он был снят московской киностудией «Русь», основанной костромским купцом-раскольником Михаилом Трофимовым и снимавшей серию фильмов о старообрядцах, бегунах, скопцах, хлыстах и масонах. С этого начиналось советское кино; позднее «Русь» была преобразована в киностудию имени Горького. С режиссером «Руси» А. А. Саниным, Блок был знаком и переписывался [1382] . О своем позднейшем посещении другого фильма «Руси» Блок записал в дневнике; в тот раз он смотрел фильм о хлыстах [1383] .
1381
В конце апреля Блок писал Катилину, в эти месяцы он «особенно часто посещал кинематограф» — Бекетова. Воспоминания об Александре Блоке, 174.
1382
Историю «Руси», афишу Белых голубей, переписку с Саниным см.: М. Волоцкий. «Я не для прибылей затеял это дело» — Родина, 1993, 10, 117–222. Либретто Белых голубей печаталось в рекламной Кино-газете в марте 1918 года, 12.
1383
Блок. Записные книжки, 474.
В Катилине оскопленный развратник становится народным героем, «бледным предвестником нового мира» (6/79). Не хлыст, а скопец — подлинный символ революции. Чудовищный гибрид Аттиса и Катилины, скопца и большевика — финальный результат слияния социальной, религиозной и сексуальной политики, которое издавна волновало русские секты и русскую интеллигенцию. Но теперь, вместо того, чтобы рассказывать о скопцах, Блок говорит об Аттисе; вместо большевиков говорит о Катилине. В Двенадцати Блок дал русской революции высшее отечественное благословение раскольничьим Исусом. В Катилине революция получает новую мистическую санкцию в образах мировой культуры. Странные иноземные герои привлекаются для обсуждения сугубо местных проблем. Начавший свой путь филолога с протеста против переодевания русской мистики в западные одежды, Блок заканчивает его новой травестийной подменой.
В Двенадцати бинарные оппозиции ‘легкое — тяжелое’ и ‘мужское — женское’ тоже тяготели друг к другу, но еще использовались иначе, без структурного смысла, который их матрица приобретает в Исповеди и Катилине:
Что ты, Петька, баба что ль? […] Потяжеле будет бремя Нам, товарищ дорогой!Так говорят в Двенадцати очередному мужчине, убившему женщину, которую он любил. Тут эти слова делают невозможное: они вылечивают от демонизма или, говоря другим языком, возвращают демона в херувимы. Петруха переродился, его личная тяжесть разделена в коллективном бремени, он облегчен, почти как Аттис после кастрации, и походка его меняется, совсем как у Катилины после метаморфозы: