Хохочущие куклы (сборник)
Шрифт:
Лет с тринадцати, едва он начал замечать девчоночьи маечки, еще не замененные на лифчики, его полюбили одноклассницы: именно с тех пор пошла эта странная слава: якобы он чрезвычайно обаятелен. Что это означает, он не знал. Ему звонили домой. Из-за него дрались девятиклассница с десятиклассницей, ему признавались в любви. Девочки потише просто стреляли глазами из-под челок.
От растерянности он серьезно занялся шахматами, занимался до окончания школы. В одно лето, правда, ему понравилось играть своим «обаянием», которого он так и не почувствовал и не понял. В компаниях он смотрел долгим взглядом на понравившихся девочек, будь они хоть сто раз заняты. Девочки отвечали. Ему нравилось.
Упоение собственной привлекательностью быстро прошло. Слишком однообразными получались истории, в конце концов ему начало казаться, что унизительны эти горячие перешептывания шестнадцатилетних красавиц, и нужен он им только как общее достояние, повод для сплетен и охов. Однако он осознал, что обаяние – плюс в жизни. Лет с двадцати понял, что обаяние действует и на мужчин – не эротическое, к счастью, – его считали приятным, легким человеком, без осложнений принимали в свой круг и на должности. Обаяние казалось ему отдельной от него, но принадлежащей ему вещью, вроде хорошего пальто, которым можно время от времени воспользоваться.
Почему-то он был уверен, что Нора не замечает его обаяния. Она ведь обычных людей не видела никогда.
И неожиданно – сложилось с Норой.
Электричество Норы
Гуидо занялся преобразованиями. Повсюду распространились одетые в синие робы, грязные люди.
– Выйдет много дешевле, чем свечи, – говорил Гуидо.
Грохот раздавался во всех помещениях, а в редких дырах тишины множился сладкий мат. Рабочие врезались в стены, расколотый камень разлетался крошками, разлетались голубые искры, разлетались капли пота. Нора старалась находиться в тех немногочисленных уголках, где не было рабочих, хотя и осознавала целесообразность электричества. Она боялась их с тех пор, как один попытался шлепнуть ее. Он ужасающе смеялся кривым ртом, и, говорили, потом ушел на больничный с переломом двух костей в кисти руки.
Нора поднималась вверх по лестницам и проводила там часы, затем поднималась еще выше или спускалась. Она стояла, закрыв глаза, и прислушивалась к грому опадающей каменной кладки и вою сверл. Слышно было в самых далеких известных ей помещениях, и не только слышно – даже закрыв глаза, видела она голубые искры и дождь пота. Из случайно подслушанного разговора Мани и Гуидо Нора узнала, что в ее любимом помещении с окнами случайно разбили стекло, а ей решили не говорить и вставить поддельное. Целый день она проплакала (не уронив ни слезы и не размазав белила) в углу, возле распавшейся балюстрады, куда даже провода не стали тянуть. Узнав о причине ее печали, Гуидо спросил: «Стоит ли убиваться по одному окошку, когда разрывают все стены и складывают по-новому?» В подтверждение его слов совсем близко раздались механический визг, вой и человеческий крик. На взгляд Норы наложились голубые полосы отражающегося света. Она перестала плакать, поблагодарила Гуидо и сказала, что еще постоит здесь, просто так.
А когда рабочие покинули ее спальню – наконец провели туда все, что хотели, перестала выходить. К счастью, спальня внешне осталась такой же, какой была. На том же месте стоял столик, и зеркало не разбили. Единственным неприятным последствием, которое она заметила, был след подошвы на одеяле.
Нора спросила у Мани, где же электричество, и та ответила, что его включат, только когда закончат все работы. «Понятно», – ответила и впала в оцепенение ожидания: сидя у столика, заводила свои механические вещицы и смотрела, как иссякал
Так сидела Нора, когда пришел к ней Коленька. Она рассмеялась от неожиданного счастья, как смеялись колокольчики в ее заводной игрушке. Он спросил, почему у нее полутемно, оказалось, свет провели, она не заметила, упустила момент прекращения работ. Потом, немного натянуто, скрывая сомнения, он протянул ей пакет, и Нора, радуясь подарку, заглянула, но увидела только одежду – женскую одежду, очень похожую на ту, которую носил ее возлюбленный. Скрыв разочарование, поцеловала его в одну и в другую щеку, он же, ободренный, предложил ей сразу переодеться: помог снять платья, помог надеть джинсы и клетчатую рубашку. Джинсы оказались слишком широкими в талии, его рука легко проходила между тканью и ее животом. Нора посмотрела в глаза, и он – чуть не забыл – сорвал ценники с вещей и сказал:
– Ну вот, можешь теперь в этом ходить. Пока… Тебе будет легче. Если захочешь, я еще принесу тебе разной одежды.
Она согласилась, хотя легче не было – новой одежде не хватало веса, который держал бы у пола, и дающей уверенность жесткости, и Нора чувствовала себя пушинкой, которую любые сквозняки могут носить куда им вздумается и любые руки складывать как им вздумается. Но, раз возлюбленный хочет, чтобы они были похожи одеждой, пусть так и будет.
А он вспомнил:
– Да вот, посмотри. – Он протянул тюбик черной туши, захотел объяснить, что с этим делать, но она отмахнулась – ей такие вещи понятны.
Николай не просил ее стереть с лица белое, догадалась сама. Вернулась из умывальни в намокшей рубашке и с чистым лицом. Обнял, но она отстранилась пока. Села напротив зеркала. У нее получилось легко – светлые ресницы стали черными, и что-то пугающее появилось в глазах, потемневших под густой тенью, словно вода в грозу. Но сама ничего не заметила, не заметила его смятения (не стала она похожей ни на женщину-экономиста, ни на кого из знакомых), улыбнулась ему, ожидая слов.
И он поцеловал, чтобы без слов обойтись, но тут же сильнее стал поцелуй, и он забыл о смятении и обо всех, на кого она не похожа, ненужных теперь. Только одно нужно – целовать дальше эту, снимать одежду, в которую хотел спрятать ее от себя, укладывать на постель и нежность кожи на шее ловить зубами, сжимать плечо до хруста и отпускать, становясь осторожнее, ласковее, укрывать грудь ее прядями волос и тут же отбрасывать их, и сдавливать соски губами, словно пытаясь вызвать и попробовать несуществующее молоко.
Долго были вместе, пока сами собой не погасли свечи и не наступила спокойная темнота, но и тогда, замерев, лежали не расплетая рук, молча.
Только когда глаза Николая привыкли к полумраку, вернулись сомнения его: почему Нору отсюда нельзя забрать, увести, чтобы она была рядом всегда – каждую ночь и утром, и он заговорил: «Электричество… Это хорошо, но это совсем ничего. Ты не знаешь даже, что такое солнце. Так не должно быть».
– Нет, я знаю, я видела. Если подняться на два этажа и пройти через длинный круглый зал в прихожую, там расписанный плафон с солнцем, оно круглое, красивое.
– Это рисунок, оно же теплое, но какое тепло от рисунка. Ты не должна так…
– Не надо меня теплом уговаривать. Зачем ты говоришь это, расстраиваешь меня, зачем ты говоришь, что мне плохо?
– Нет, я же не… Все изменится, ты со мной… Мы будем там, ты загоришь на солнце, не будешь такая белая. Можешь представить?
– Могу. И мне страшно.
– Не бойся, если ты боишься… Ты можешь быть сначала в тени, привыкнуть. Или ты не хочешь? Тогда, – и он сказал не то, что искренне думал, но то, чего так желал, когда был в ней: – Тогда я останусь здесь навсегда, с тобой.