Хореограф
Шрифт:
Я попробую пояснить свою мысль на примере. Совсем недавно на одной из европейских площадок мне довелось увидеть по-настоящему шокирующее зрелище. То, что поначалу воспринималось глубочайшим моральным падением, граничило с величайшим гуманистическим прорывом – снятием запретов с табуированных на сцене тем. Автор постановки нашел смешное в трагическом, поколебал устои. Обнаженные (если не считать черной кожаной «сбруи»), пленительно прекрасные танцовщики обоего пола с «парализованными» конечностями и прочими «отклонениями от физической нормы», минималистичная сценография со специфическим реквизитом – пародией на секс-игрушки в виде шестов, торчащих из паха, свисающие с колосников конструкции из черной кожи и металлический турник на сцене – все это являло андеграундную психосексуальную субкультуру, воплощенную так чувственно, ярко, смешно и филигранно, что у зрителей (свидетелей) через некоторое время пропало
Но вернемся к нашей истории. По всей видимости, хореограф пытался оценить, гожусь ли я на роль благонадежного слушателя. И, возможно, отсутствие всяких гарантий с моей стороны он истолковал как искреннее участие без привкуса праздного любопытства. Вдруг поинтересовался, есть ли у меня с собой диктофон (есть ли у меня с собой диктофон!) и, получив утвердительный ответ, позвал к себе домой.
Что ж, я люблю рассматривать чужие дома. Человек «проговаривается» своим жилищем, его оформлением и предметным рядом: уликами тайных пороков и страстей, приметами странных увлечений или простительных слабостей – и зачастую оказывается совсем не тем, кем хочет казаться и за кого себя выдает. Возможно, мне посчастливится понять о нем что-то важное из контекста его личного пространства. Но свидетельства его драмы, такие очевидные для меня теперь, когда я все знаю, не были мною опознаны несмотря на то, что маркеры возникали повсюду. Даже свежая побелка стен с холодком мнимой влаги не задала нужное направление моим мыслям. Возможно, чем больше мы оснащены теоретическим инструментарием, тем меньше способны видеть суть. Мы производим замеры, систематизируем в таблицы и карты, но живое ускользает от нас.
Квартира оказалась съемной, позволявшей очередной раз начать жить с чистого листа, без предательских следов былых мытарств и обманутых надежд (если таковые случались в его жизни), и даже без наград – овеществленных подтверждений триумфа. Отсутствие хлама, накопленного оседлой жизнью, так же много говорит о человеке, как и накопления. Например, о нежелании укореняться.
Белёные, лишенные декора стены обозначали условные границы временного бытования – линию одностороннего размежевания личности с обществом. Здесь не было ничего, нанесенного случаем или модой. Всё отвечало личным потребностям обитателя без заботы о стилистической целостности, без намерений произвести впечатление на пришельца: очень специальное, любовно отобранное, призванное служить. Точно так, по моим наблюдениям, хореограф относился и к окружающим его людям – любовно отобранным, а затем призванным служить ему.
Сюжетно все функциональное нутро обращено было к couchette замысловатой барочной формы. Смысл этой конструкции состоял исключительно в том, чтобы подчеркнуть ее одноместность. Да и черт знает, как на ней следует сидеть, чтоб было удобно! Только прилечь а-ля князь Гагарин в парадном неглиже в ожидании визитеров: в курительной шапочке, атласном шлафроке, посасывая мундштук кальяна.
– Место сброса, – пояснил хореограф, не вдаваясь в подробности.
Что он сбрасывал тут? Какое-нибудь специфическое электричество, возникавшее от трения с людской средой?
Стереосистема премиум класса соседствовала с тонконогой консолью, увенчанной фигуркой многорукого Шивы, танцующего на поверженном асуре. Бронзовая статуэтка, несмотря на очевидный сувенирный характер, навеяла вопросы: как именно поклоняются экзотическим божествам в центре Москвы? Возносят молитвы? Приносят жертвы? На какие алтари? Есть у меня подозрение, что предмет культа на самом деле – никогда не сувенир. Это церковный мерч и ритейл, но при том еще и метка, и ловкое приобщение к культу посредством коммерции и туризма. Мне случалось встречать в домах предметы культа доколумбовой Америки – вывезенные
Рядом с Шивой отливала бледной зеленью китайская селадоновая вещица, о назначении которой судить не берусь, с крышечкой, подглазурной росписью и признаками архаики. Внутри оказалась плоская створка ракушки – ничего особенного, чем-то памятная пустяковина, быть может, подобранная под настроение. Людям отчего-то бывает свойственно хранить материальные свидетельства счастливой поры. У меня тоже найдется пара каштанов с одной приятной прогулки по осеннему Риму. Я люблю перекатывать их в руке подобно китайским массажным шарикам, кои в случае необходимости и при должном умении могут послужить смертоносным оружием.
На журнальном столике, попирая счета за комфортный быт, теснились неровным строем фотографии в рамках – вероятно, с его недавней, пропущенной мною премьеры. Он брал их в руки, всматривался, выверяя безупречную геометрию поз (отношений). Быть может, думал уже о следующей постановке, надеясь превзойти в ней саму безупречность. Он ведь никогда не возвращался к выпущенному в мир спектаклю с целью что-то подправить. Он заболевал новым.
Сквозь стеклянные дверцы книжного шкафа проглядывали знакомые корешки изданий, выдававших художественные предпочтения человека профессии, его свободные воззрения и особый вкус. Над единственным креслом – массажным, высокотехнологичным, как космический тренажер, помещался портрет хореографа, подаренный труппой к минувшему, пока еще совсем скромному юбилею – сорокалетию. Выполненный не с натуры, а с известной черно-белой фотографии, растиражированной интернет-изданиями, он странным, почти мистическим образом превратил человека в раздумьях в человека, замышляющего что-то. Не исключаю, что этому способствовал авторский экспрессивный широкий штрих, вносивший динамику и некоторую нервозность.
Человек в кресле и его портрет отражались в старинном зеркале глубокой синевы, приобретенном, он уточнил, не только ради насущных нужд, но и за волнующую параболу модерна в обрамлении. И той, удвоенной зеркалом, пары достаточно было ему для бесед и внутреннего диалога. Таким беседам, надо полагать, в немалой степени способствовал бар из массива андаманского падука, заряженный неплохой коллекцией вин, сложенный по всем правилам, с пониманием и уважением к процессу – предмет в доме бесспорно уместный, превращающий рядовую пьянку в достойное с эстетической точки зрения занятие.
Он следил за моими перемещениями, как следят за рукой хирурга при пальпировании живота: в ожидании острой боли в найденной точке. Возможно, его приглашение отнюдь не подразумевало столь тщательный осмотр, а было продиктовано лишь желанием поговорить в комфортной обстановке. Мне пришлось закруглиться, подведя вполне ожидаемый промежуточный итог: весь представший передо мной антураж свидетельствовал о подчеркнутой обособленности хореографа, его рациональном эгоизме – базисном жизненном и ценностном выборе – возможно, ради сохранности индивидуального, личностного. Хореограф был в этом смысле бесконечно дорог себе.
Миновав закрытую дверь спальни (я очень скоро пожалею, что мне не хватило дерзости открыть ее в поисках источника неуёмного, почти маниакального стремления хореографа каждой постановкой превращать сцену в эрогенную зону), мы осели в ухоженной кухне, относящей в Прованс парой-тройкой цитат: мятным цветом стен, потертостями и кракелюрами на крашеных белых фасадах мебели, льняными занавесками – как будто принадлежащей совсем другому дому и другим людям. Некоторое время он не мог собраться с мыслями и приступить к рассказу. Отвлекался на несущественное, словно пытаясь оттянуть начало болезненной процедуры. Угощал чилийским мерло, говорил, как мне помнится, что квартира эта принадлежит его знакомым, которые обустраивали ее для себя, да вдруг сорвались в ветреный город Сан-Франциско – жить набело. Там морские львы греются на старых причальных мостках и из них не устраивают цирк. На заданный из обывательского любопытства вопрос, планирует ли он обзавестись, наконец, собственной квартирой, он отвечал, что квартирам предпочитает замки, и один у него уже есть – родовой. И еще обмолвился, к моему удивлению, что содержит в замке некую группу лиц и почитает это своим долгом прошлому. Откуда мне в тот момент было знать, что «замок с группой лиц» окажется двойным дном его творчества? А может, и… дикой фантазией? Но это – к слову. Речь пойдет о другом.