Хозяин Древа сего
Шрифт:
Руки и ноги несостоявшейся жертвы мелькали, наподобии мельничных крыльев, и каждый выпад находил цель. Расколотый череп, пробитая грудина, вырванный кадык, снесенная ребром ладони голова… Дорожная пыль обильно увлажнялась, становясь багрово-черной грязью. Больше всего бандитов потрясло его лицо, на котором не отражалось ни-че-го. Оно словно бы парило в центре безумного вихря наносимых ударов, превращавших противников в крошево. Ни один мастер боя из Кратких не мог совершить такого. Орион утратил все могучие тормоза, обычно в подобных случаях сдерживающие силу Продленного. Когда его рука, без видимого усилия, проникла предводителю в живот и тут же вынырнула оттуда, сжимая исходящую паром печень, оставшиеся лиходеи с воем кинулись врассыпную. Какое-то время эхо разносило по лесу исполненные ужаса вопли: «Гог! Гог и Магог на нас!». Он не преследовал бандитов: остановившись, с легким
Он добрался до столицы и годами ошивался по этому странному городу, знаменитому отвратительной погодой, а также дурным смешением роскоши и вульгарности, изысканности и нищеты. Городу низковатому, узковатому и компактному, над которым довлела, утвердившись на холме, громада нового собора в честь апостола Пола, недавно отстроенного после великого пожара, уничтожившего и древний храм, и, практически, весь остальной город.
Но Ориону не было дела до истории и современности. Он просиживая стулья в кабачках и ресторациях, и, собственно, ничего больше не делал. Ночевал, где придется — на пустырях, в заброшенных домах, на пригородных огородах, а то и в лесу. Внешний вид его нисколько не беспокоил, иногда, правда, на него находил стих посетить какое-нибудь приличное заведение, тогда шел в турецкие бани и к портному, приводя себя в порядок все тем же способом безналичного расчета. Почти ничего не ел, но, поскольку не мог умереть от голода, тоже не обращал на это внимание.
Иногда бывал на представлении в одном из знаменитых театров, где пустыми глазами глядел на игру актеров, имена которых известны по всему Древу. Лицо его оставалось равнодушным, просидев до конца представления, мерными шагами направлялся в ближайший питейный клуб. Видели его и в парках увеселений, и среди азартных зрителей собачьих и петушиных боев, или публичных казней. Но он всегда оставался холоден и молчалив, не заводил никаких знакомств, а те, кто пытался с ним сблизиться, привлеченные эксцентричным образом его жизни, обычно сразу отскакивали, обоженные взглядом налитых кровью глаз.
Его высокая худая фигура, то в лохмотьях, то в приличном костюме, маячила по узким улицам, застроенным трех-четырехэтажными домами, фасады которых украшены были нарисованными окнами. Мелькал то в фешенебельных районах, то в обширных кварталах трущоб, на свету дня и вечером, в неверных бликах масляных фонарей и факелов наемных провожатых, отводивших домой припозднившихся горожан. Постепенно становился притчей во языцех, городской легендой, своего рода Вечным Жидом. Правда, судачили о нем в основном те, кто никогда с ним не сталкивался или же видел мельком, а кто хоть раз смотрел в его глаза, предпочитали молчать. Не трогала его и полиция. Собственно, полиции как таковой здесь не было, роль ее выполняли человек пятнадцать шпиков. Работа их заключалась в тайной слежке за обитателями дна и разоблачении преступников, за поимку которых им платили сдельно. Ребята эти не гнушались также рэкетом, шантажом и провоцированием глупцов, которых они подбивали на кражи, а после торжественно отправляли на виселицу. Но от загадочного пьяницы отвязались очень скоро — что-что, а чувство самосохранения у этих господ было куда как развито. Конечно, был еще местный криминалитет, но, столкнувшись с его представителями несколько раз, Орион легко сумел внушить им глубокое почтение.
Однако он никак не мог достичь желанной стадии опьянения, заключавшейся в полном неведении того, кто есть Луна и что их связывало ранее. Смотрел на мир сквозь пьяную дымку, но та была слишком тонка, часто рвалась, и его душа вновь оказывалась в стране страданий, где он помнил все. Несколько раз пытался заменить джин опиумом, забирал в аптеке огромные дозы очень популярного здесь лауданума и употреблял его тут же, на тротуаре, прямо из аптечной склянки. Но после двух-трех попыток оставил этот способ — наркотик действовал не так, как он рассчитывал: после десятикратно летальной для Краткого дозы его сутками мучили видения, в которых хаотично смешалась все пласты его феерической жизни. Сунь превращался в Луну и объявлял ему, что он смертельно оскорбил ее отца и мужа, который есть ни кто иной, как великий Брахма. А потом он сам становился Брахмой, гневно и бессильно следил за играми двух ипостасей своего творческого безумия — Шивой и Вишну. Со своего престола-тюрьмы он видел, как Шива с помощью своего змееподобного органа насильно обладал пышноволосой секретаршей Майей, убивая ее на пике страсти огненным трезубцем. А потом Вишну воссоздавал ее ударом головастой палицы о раковину, и обладал ею, а она кричала от наслаждения, пока Вишну не уступал место Шиве, и так бесконечно. В этот момент чистого беспримесного страдания его окатывал леденящий страх, что сейчас он сам начнет изменять мир, да так, что обрушит Древо. Но всякий раз словно чье-то всевластное Лицо склонялось над ним и приказывало успокоиться. И он засыпал, чтобы, проснувшись, помнить все свои бредовые притчи, кроме последнего эпизода. И вновь был джин, джин и джин.
Серым весенним днем сидя на окраине столицы в загаженном переулке, заставленном разваливающимися домами, он был уже близок к окончательному помрачению. Народ здесь пребывал в полной и сладостной расслабленности — всюду валялись недвижные тела, тихо дышащие перегаром. Дышащие, впрочем, далеко не все. Еще способные двигаться клали уличенных в смерти на носилки и уносили куда-то — судя по всему, не очень далеко. Псы дрались с оборванцами за обглоданные кости, а другие оборванцы дрались между собой дубинами и ножами. Но эти потасовки, как правило, быстро завершались — или прибавлением покойников, или продолжением совместного распития можжевеловой водки. Вдали надо всем этим уродством возвышался ускользающий от городской грязи в весеннее небо светлый купол Сент-Пола.
Орион сидел на грязных заплеванных ступеньках над входом в полуподвальный притон, откуда особенно сильно тянуло джином. Был страшно худ и одет в лохмотья. Рядом устроился симпатичный пес, давненько уже привязавшийся к нему. Сперва Орион пытался его гнать, но потом равнодушно, как и на все прочее, махнул рукой. Теперь пес ходил с ним как пришитый, лишь изредка исчезая по своим собачьим делам. Иногда Орион даже прикармливал его, если не забывал.
Двумя ступеньками выше развалилась вусмерть пьяная баба неопределенного возраста, механически укачивающая грязного младенца. Парадоксальным образом зрелище пробудило в нем образ Луны, но сейчас это не отозвалось острой болью. В душе Ориона зашевелилось что-то вроде удовлетворения, он криво улыбнулся подвывающей себе под нос бабенке, и вдруг чистым сильным голосом произнес на языке, звуки которого возвестили когда-то его счастье:
— Ныне блещет она средь лидийских жен…
— Ч-чё сказал, к-красавчик? — с трудом выдавила «красавица».
— Так луна розоперстая,
Поднимаясь с заходом солнца, блеском
Превосходит все звезды… — продолжал он сильно и горячо.
— С-совсем допился, скотти-ина нищая, — баба дыхнула проспиртованным чесноком. Младенец беспокойно завозился.
— …Струит она
Свет на море соленое,
На цветущие нивы и поляны…
Он видел перед собой не перекошенную личину, но прекрасное лицо жены, сливавшееся с образом несчастной поэтессы, бросившейся со скалы сказочного острова в древнем море. Но видение ушло, и баба вновь предстала во всем безобразии. Потянуло потом, мочой и перегаром. Женщина расхохоталась, безумно и злобно. Эти мерзкие звуки были отрицанием всего — незнакомых прекрасных слов, произносимых сидящим перед ней полутрупом, людей, погибающих бессмысленно и покорно, всей ее дурацкой жизни.
— Все росою прекрасной залито… — продолжал он отчаянно, но визгливый смех сминал чистый строй эллинской речи. К смеху прибавился надрывный вопль младенца, который трясся вместе с мамашей. Та, не глядя, сделала раздраженное движение, и заходящийся в вопле малыш полетел через перила вниз, к входу в подземный кабак, отверстому метрах в трех ниже.
Реакция Продленного мгновенно отменила пьяное оцепенение и дистрофическую апатию. Его прыжок через перила начался одновременно с движением мамаши, и когда младенец достиг земли, Орион был уже там, подставив протестующему против небытия комочку жизни костлявое тело, бывшее, однако, мягче булыжников мостовой. Обхватил малыша и прижал к себе. Мать не заметила ничего, визгливый смех оборвался, когда она разом провалилась в обморочное забытье. Пес, прыгнувший за Орионом, настороженно застыл в стороне, внимательно наблюдая за сценой.
— Пышно розы красуются,
Нежный кервель и донник с частым цветом, — закончил он стихи на ушко вдруг замокшему ребенку и вдруг понял, что тот — Продленный.
— Почувствовать в Ветвях Тень Продленного случается редко, — услышал он
знакомый, сильно грассирующий голос, и незаметно тронул рукав, убедившись, что булавка на месте.
Где только что был пес, стоял давешний юноша с поляны Дикой охоты. Теперь его принадлежность к Ордену стала для Ориона очевидна.
— Прости, что навязался к тебе в сотоварищи в собачьем образе, — добродушно проговорил парень, с улыбкой глядя на Ориона.